пригласил князей. В войлочной походной юрте пили по-монгольски сперва кумыс. Деревянная чаша-аяк, вырезанная из березового наплыва, ходила безмолвно по кругу. Потом пили пиво и мед из добычи.
Оккодай-хан захмелел, распахнул верблюжий халат, по грязной груди струйки стекали за цветной пояс, монгол непрерывно тщеславно ухмылялся.
– Ваш Бог слабый, – говорил он Андрею Городецкому, – потому и вы под нами, и все люди. А великий каган, знаешь? Под его пятой народов – считай не считай. Так? А почему? Потому наши боги многа-многа и сильный, а ваша Бог – один. А? Так? Мы своих видим, а вы своего нет. Так?
Андрей Городецкий, сын Александра Невского, сидел на кошме по-татарски, угрюмо смотрел на груду углей. Он не ответил.
– И вы своих богов не видите, – не выдержал Даниил Московский.
Оккодай поднял палец:
– Не видим? Видим. Сейчас покажем.
Это Иван запомнил.
По хлопку Оккодая в юрте расчистили место, расшевелили жаркие уголья. Тогда Иван заметил старичка в лисьей шубе мехом наружу. Мех был вытерт местами до мездры, а рукава по локоть засалены. Старичок-азиат, голобородый, с вывернутыми веками, смотрел в огонь бессмысленными выцветшими ледышками, перебирал в пальцах какой-то мохнатый шнур. Бритая голова его иногда кивала, точно в такт речи, которую он сам себе с кем-то неслышно вел.
Угли медленно гасли. Темно-багровые лица глядели из черноты розовыми белками; шаман стал ударять бубном о землю вокруг себя, не вставая, ловко поворачиваясь; безногая тень его кривлялась по сторонам, морозная земля дребезжала, гудела, отзывалась утробой. Прошло много времени. Потом Иван заметил, как на чистое блюдо выложили кусок вареного мяса и осторожно подвинули к шаману древком копья. Он, не переставая бить о землю, нагнулся, обнюхал мясо и вдруг так крикнул, что у Ивана волосы поднялись на затылке.
Шаман сидел, воздев костяные голые руки, и дрожал мелко, непрерывно, как лист под ветром, а из ночных туч сверху вернулся его крик, проник сквозь отверстие юрты, расслоился на отдельные крики-голоса, зааукался отовсюду и, завихряясь, уплотнился над очагом в дымную шерстистую фигуру, большеголовую, грудастую и безногую, как каменные бабы в степи. Баба медленно втягивалась в уголья, истончалась, и голоса стихали, уходили в жалобный вздох, погасли.
Иван помнил это и через двадцать лет.
Старикашка лежал, как мертвый, уткнувшись в золу. А на блюде вместо вареного мяса была собачья окоченевшая голова.
До коновязей шли в темноте, спотыкаясь, Андрей Городецкий то чертыхался, то крестился, Даниил вел за руку сына, молчал. Когда подсаживал Ивана в седло, сказал:
– Чего трясешься-то? – А у самого руки тряслись. И это Иван запомнил.
Он сидел сейчас совсем один в простывшей опочивальне, хотя рядом похрапывала жена. Серая дорожка от окна высвечивала голые колени. «Да, сам видел… В старину и у нас, говорят, чародеи силу имели, могли тебе дать что хочешь. Да и сейчас, говорят, есть.