Стивен Фрай

Гиппопотам


Скачать книгу

о чем я. Хорошо, музыканты: у музыканта имеются целые машины из дерева, меди, кишок и углеродистого волокна; в его распоряжении – увеличенные септимы, знаки альтерации, дорийские лады и двенадцатитоновые ряды. Ну-ка, когда ты в последний раз прибегала к увеличенной септиме, чтобы поквитаться с любовником, или к партии фагота – чтобы заказать пиццу? Никогда. Никогда, никогда, никогда. А теперь возьмем поэта. О да, бедного поэта: возьмем горести бедного паршивого поэта. У поэта нету запаса материалов, нет у него уникальных ладов. Нет ничего, кроме слов, того же самого инструмента, которым весь клятый мир пользуется, чтобы выяснить, как дойти до ближайшей уборной, посредством которого люди отбарабанивают извинения за топорные предательства и бестолковые увертки, коими полнятся их заурядные жизни; у поэта нет ничего, только те же, все те же самые слова, которые ежедневно, в миллионах обличий и фраз, применяют для ругани, молитв, оскорблений, лести и вранья. Бедный паршивый поэт не вправе больше сказать «смежил» вместо «закрыл» или «отрок» вместо «подросток», от него ожидается, что он соорудит нам новые стихи из пластмассового, пенопластового сора, которым усеяны лингвистические полы двадцатого века, что он создаст свеженькое искусство из вербального презерватива, уже использованного в социальных сношениях. Диво ли, что время от времени мы ищем убежища в «дородстве», в «усладе», в «лазури»? Невинные слова, девственные слова, слова незахватанные и неизнасилованные, слова, само владение коими знаменует отношения с языком, подобные тем, в каких скульптор состоит с мрамором или композитор с нотоносцами. Не в том, разумеется, дело, что на кого-то когда-то все это производит впечатление. Все только и знают, что стенать насчет «герметичности» либо гордиться своим знакомством с эллипсичностью, непрозрачностью и аллюзиями, каковые, по их убеждению, сообщают любому сочинению глубину и богатство. Сволочная профессия, уж ты мне поверь.

      Ладно, ладно… извинений себе напридумывать я могу сколько угодно, но подлинная правда состоит, полагаю, в том, что энергия по капельке истекала из меня в течение десяти лет, истекала и наконец истекла. Слишком много появлений в «Позднем шоу» и у Мелвина Брагга,[64] слишком много предложений простенькой работы – составить и отредактировать антологию и, если на то пошло, слишком много старой доброй бухаловки. Я перечеркнул список слов, гневными буквами написал поперек листка: «ТРЕСКОТНЯ!» – и сунул его в ящик письменного стола. Следовало бы, конечно, скомкать его и выкинуть, да только один повредившийся в уме университет из Техаса уже заплатил мне за права на все мои бумаги.

      – Бумаги? – переспросил я, когда со мной связался их профессор Современной Поэзии. – Что значит «бумаги»?

      – Черт, ну, знаете… записные книжки, черновики, письма… бумаги.

      Интересно, каким надо быть самовлюбленным и невыносимо утонченным беллеттристским[65] сутенером, чтобы хранить свои записные книжки? – спросил я себя. Полный абсурд, однако деньги предлагались хорошие, так что я потратил целый уик-энд на подделку десятков правдоподобного обличья черновиков самых известных моих стихотворений. Отродясь так не забавлялся. Я брал