большая пороховница.
– Вот это я хочу послать моему сыну, – сказала старуха, указывая на пороховницу. – Это наследство от его дяди и крестного, добыча с войны. Сто лет уже она у нас в семье.
Вазер скоро расположился на ночлег, но тщетно пытался уснуть. Он задремал было на несколько мгновений, и тотчас образы Енача, Лукреции, магистра Землера, старухи у печи, хозяина гостиницы и угрюмого Луки замелькали перед ним в нелепых взаимоотношениях. И вдруг все очутились рядышком на школьной скамье, а Землер трубил в греческую военную трубу, изображавшую собою не что иное, как висевшую на стене пороховницу, из которой вырывались дикие звуки, покрывавшиеся адским хохотом всех слушателей.
Вазер очнулся, с трудом сообразил, где он находится, и хотел было опять уснуть, когда услышал оживленные мужские голоса. Ему казалось, что они звучат из соседней комнаты. На этот раз он слышал их уже наяву.
Подняло его с ложа отчасти возбуждение, вызванное путешествием, отчасти потребность рассеять смутный страх, овладевавший им, а отчасти и любопытство. Как бы там ни было, он бесшумно подошел к двери смежной комнаты, прислушиваясь, потом, тихо приоткрыв ее, убедился, что она пуста.
Тогда он двинулся на цыпочках к другой стене на свет, пробивавшийся через узкую щель. Бледно-красный луч шел, как он сейчас же убедился, из щели старой окованной железом дубовой двери. Он осторожно приник к ней лицом и увидел перед собою картину, которая заставила его забыть обо всем на свете и приковала к месту…
Он видел перед собою комнату, освещенную висячей лампой, завешанной абажуром. За небольшим столом, заваленным бумагами и заставленным беспорядочно сдвинутыми в сторону бутылками и тарелками, сидели два человека. Один сидел спиною к дверям, и его широкие плечи, воловий затылок, взъерошенные курчавые волосы порой совершенно заполняли всю плоскость зрения в узкой щели. Он возбужденно говорил, потом внезапным резким движением подался вперед, и в это мгновение яркий свет лампы осветил лицо другого собеседника. Вазер застыл от испуга: это был Помпеус Планта! Но какое у него было тоскливое, мрачное лицо! Глаза ушли глубоко в орбиты и горели жутким блеском. Резкие складки легли над сдвинутыми густыми бровями. На лице этом и следа не осталось горячей гордой жизнерадостности. Оно выражало только страстную озлобленность и глубокую скорбь. Он казался постаревшим с утра на целых десять лет!
– Я неохотно даю свое согласие на пролитие крови людей, которые когда-то близко стояли ко мне, и еще неохотнее прибегаю к неизбежной в таких случаях помощи Испании, – медленно и глухо заговорил Планта, когда другой окончил свою бурную, не расслышанную Вазером, речь. – Но… – Тут глаза его вспыхнули ненавистью. – Но если уже надо пролить кровь, Робустелли, то его, по крайней мере, не забудьте…
– Джиорджио Енача! – со смехом ответил итальянец и, воткнув свой нож в лежавший подле него небольшой хлеб, поднес его Помпеусу Планта, как подносят голову на копье.
При этом выразительном символическом ответе