она – бедная невинная овечка! – не имела права этого делать. К тому времени я уже начала понимать, что такое чистая совесть, и немного гордилась собой – ведь я никогда не совершала набегов на чужую собственность, за что меня хвалил дедушка и уважали двоюродные братья, которые отнюдь не были столь щепетильны.
Я спрашивала себя, не следует ли мне заставить Розетту подчиниться моим нравственным убеждениям, которые у нее явно отсутствовали. Я звала ее, но она притворялась глухой и ела с жадностью. А какой счастливой она выглядела!
Я снова и снова звала ее вплоть до того мгновения, того счастливого (должна в этом признаться!) мгновения, когда вдруг увидела по ту сторону изгороди юное и кроткое лицо послушника, который смеясь глядел на меня.
Мне стало очень стыдно: ведь мальчик наверняка смеялся надо мной, а я, надо думать, была очень самолюбива, потому что не смогла сдержаться и расплакалась, – так непереносим был этот стыд.
Монашек удивился и заговорил со мной голосом столь же кротким, как его лицо:
– Ты плачешь, малышка? Какое же у тебя горе приключилось?
– Плачу я из-за моей овечки, – отвечала я. – Она забралась на ваш луг.
– Ну, тут она не потеряется. Раз она ест, значит, довольна.
– Она-то довольна, я понимаю, но только я на нее сердита – ведь она занимается грабежом.
– Как это – «занимается грабежом»?
– Ест чужое добро.
– Чужое добро! Ты сама не знаешь, малышка, что говоришь. Достояние монахов принадлежит всем людям на свете.
– Выходит, этот луг уже не монастырский? А я и не знала.
– Ты неверующая?
– Что вы! Каждый день читаю молитву.
– Ну, раз так, значит, ты каждое утро просишь у Бога хлеб твой насущный, а церковь наша богата и должна подавать всем, кто просит Господним именем. Ежели она не станет служить делам милосердия, зачем же она тогда надобна?
Я слушала разиня рот, не понимая, о чем он говорит: хотя валькрёзские монахи были не такие уж дурные люди, все же они пытались, как могли, защищать свое добро от расхищения, и был у них один такой монах – брат Фрюктюё, выполнявший обязанности эконома, который всякий раз, застав потравщиков на месте преступления, поднимал громкий крик и грозил страшными карами. С прутом в руках он гнался за ними, – правда, не очень далеко, потому что был слишком толстый, чтобы бегать быстро, – но все же его боялись и говорили, что он человек злой, хоть он никогда и мухи не обидел.
Я спросила у юноши, стерпит ли отец Фрюктюё, когда моя овца будет щипать его траву.
– Про это я ничего не знаю, – ответил тот, – знаю только, что трава эта не его.
– А чья же?
– Господня. Ведь это Господь растит ее на потребу всякой животине. Не веришь?
– Чего не знаю, того не знаю. Но только ваши слова мне очень на руку! Если бы бедняжка Розетта могла малость подкормиться у вас в этакую-то засуху, вы уж поверьте, лентяйкой я от этого не стала бы. Поднимется в горах трава, и я снова стану ее