если это не так, в любом случае Рутенберг с помощью андреевской «Тьмы» подготовил удачную метафору своей будущей палестинской жизни и деятельности. Повесть, как мы отмечали выше, вызвала яростные споры, и преобладающей была негативная реакция, шедшая из разных, зачастую прямо противоположных лагерей. Одним из тех, кто, наперекор многим, увидел в повести зерна нового гуманизма, был поэт и критик Н. Минский. Споря с Мережковским, с его пониманием андреевской повести как «проповеди самодовольства», «призыва к сладчайшему усыплению в небытии», Н. Минский писал, что
…едва ли во всемирной литературе отыщется другое произведение, в котором чувство самодовольства было бы преодолено до такой глубины, почти абсолютной, как во «Тьме». Может быть, ни в какой другой литературе, кроме русской, этот рассказ не мог бы появиться. В нем заключается завет какой-то новой любви, с культурно-европейской точки зрения, может быть, и непонятной, любви как бы бездейственной и не греющей, а на самом деле, наиболее энергичной и сжигающей (Минский 1909: 216-17).
Понятное дело, Рутенберг прямого отношения к литературно-философским дебатам вокруг повести не имел, но, послужив когда-то Андрееву биографическим импульсом к ее созданию, он уже не мог быть абсолютно независимым от метафорической магмы, в которой неразрывно связывались прототипика и фантазия, реальная жизнь и динамика авторского вымысла.
Тот же Минский, возможно, в полемическом задоре несколько, пожалуй, преувеличивая, писал о том, что
герой «Тьмы» не придуман Андреевым, что этот герой не кто иной, как вся дореволюционная русская интеллигенция, вся русская литература, вышедшая из народа в своих настроениях и вернувшаяся к нему в своей любви (там же: 217).
Нет оснований утверждать, что Минский мог знать о существовании реального прототипа героя андреевской «Тьмы» (хотя такой вариант вовсе не исключен), но даже если его высказывание свободно от каких бы то ни было осложняющих намеков, оно все равно интересно тем, что выводит заглавную метафору рассказа – борьбу тьмы со «светом разума и свободы» – из самых глубин жизни и литературы:
Разве Достоевский не погрузился добровольно во тьму наших «исконных начал», лишь бы быть вместе с народом во мраке суеверия и рабства, чем отдельно от него в свете разума и свободы. Разве Толстой добровольно не ушел в тьму неделания и непротивления, чтобы быть вместе с народом во мраке невежества, чем отдельно от него в свете культуры. Разница между ними и героем «Тьмы» та, что они идеализировали народную тьму, возвели ее в перл созданья, а анархист Андреев идет во «тьму», называя ее тьмою (там же: 217-18).
Овеществление безметафорической победы света над тьмой – некая общая схема рутенберговской жизни. В 1926 г. в Палестине побывала Ирма Линдгейм (1886–1978), сменившая на посту президента «Хадассы» упоминавшуюся выше Г. Сольд. И. Линдгейм описала свой палестинский визит в книге «Бессмертное приключение» (именно так она назвала это свое путешествие) и, в частности, рассказала о том, как в Хайфе стала свидетельницей незабываемого момента, когда вспыхнула первая лампочка:
Мне