и вместе с Деборой они отвергали неоднократно повторявшееся в романах утверждение, будто он был свиреп. Но в отличие от своей жены Дэвид не вызывал глубоких разногласий среди дочерей. Он был теплее, чем Сидни, уязвимее, понятнее и слабее, несмотря на присущую этой породе уверенность в себе. Обделенный вниманием в детстве, затмеваемый харизматичным отцом и образцовым братом, обманувшийся в надежде сделать карьеру в армии, он тянулся к безмятежному божеству, каким была в юности Сидни, и в первые годы брака писал о своем великом счастье. Его, как и Тома, вполне устраивала жизнь в окружении женщин. Когда в 1920 году родилась Дебора, горничная Мейбл утверждала: “Я сразу по лицу его милости угадала, что опять девочка”, но разочарование было мимолетным. Если первоначальные радости семейной жизни после медового месяца в столице несколько поблекли, то семь лет в Астхолле стали, безусловно, периодом величайшего довольства, какое знал Дэвид. Тут он мог поразмять ноги на собственной земле цвета фазаночкиного пера, караулить дичь в схронах, удить форель в Уиндраше, целых три мили которого принадлежали ему, занимать достойное место в мире среди своих людей. Диана позднее вспоминала, как в раннем детстве отец подхватывал ее и легко носил повсюду с собой, расхаживая по имению: “Успокоительное щекотание вельветовых рубчиков его куртки неотделимо от моих воспоминаний о нем”37.
Дэвид был снисходительным отцом. Хотя – не чета современным родителям – он был, несомненно, отцом, а не приятелем своих детей, он с радостью входил в их мир, привлеченный их энергией, фантазией, порой даже плохим поведением, и во многом поощрял их (правда, не в интеллектуальном развитии). Пони, которого он доставил в Хай-Уиком в вагоне третьего класса, был куплен под мостом Блэкфрайрз, потому что Дэвид внезапно сообразил: вот чем можно порадовать детей. В Астхолле он запрудил реку и устроил купальню, чтобы дети могли научиться плавать, сначала с доской-поплавком. Возвращаясь домой с купания, в темно-синем саржевом одеянии и “кринолине” (смешной юбочке, надеваемой скромности ради), он веселил детей, подбирая босыми ступнями камни и палки и приговаривая: “Смотрите, как ловко действуют мои хватательные конечности”. Его обороты речи – вполне и безусловно его собственные – сочетали умышленный забавный педантизм, псевдоученые эпитеты (“убери деградирующие локти со стола”) и прямоту, которая в своей простоте граничила с поэзией (“бесполезный кусок мяса / книжная пещера / гнилой малый”). Это было для него столь же органично, как митфордианский диалект для его дочерей, однако чувствуется, что он знал, как их это потешает, и потому местами утрировал. Благодаря Нэнси эта манера выражаться обеспечила Дэвиду нечто вроде бессмертия.
Дядюшка Мэтью оказался более удачной попыткой изобразить отца, чем первая проба – надутый и рокочущий генерал Мергатройд в “Шотландском танце”, но оба персонажа унаследовали его своевольный и непредсказуемый характер. Как поясняла Дебора, “рациональность в его систему не входила”.