на аналое, всмотрелся в строчки, и глаза сузились: «Помысли, душе моя, горький час смерти и страшный суд Творца твоего и Бога: ангелы бо грозны поимут тя, душе, и в вечный огонь введут… – Глаза хотели оторваться, убежать, но не могли. – Не надейся, душе моя, на тленное богатство и на неправедное собрание, вся бо сия не веси, кому оставиши…»
Он содрогнулся – эти слова Покаянного канона он десятки раз читал, но сейчас они были не написанными писцом ровными строчками, а чьим-то голосом беззвучным, но громовым, проникающим в мозг, в печень, в дрожащую беззащитную плоть; это была угроза, физически ощутимая, словно стылой мертвечиной дохнуло в ноздри от низкого свода. И опять, как там, наверху, волнами стало накатывать, приближать неведомый ему дотоле ужас.
Иван покосился туда, откуда приближался ужас, и увидел, что Архангел за ним наблюдает неустанно, исподлобья, и не было милосердия в его затененном взоре. Да, давно подозреваемое подтвердилось: это совсем не Архангел Михаил, заступник невинных, это Ангел Смерти. Вот настал срок, и он пришел за ним, за Иваном, не за царем всея Руси, а за озябшим, напуганным человечком, у которого болит печень и пересохло во рту, и нет ни единого друга на земле, нет убежища и, главное, нет оправдания…
Иван знал, почему все скрестилось сегодня – измена, болезнь, Ангел Смерти. То, что он, Иван, хотел сделать сегодня ночью, но отложил, было преступно и вызвало неотвратимую кару. То, что он хотел, предстало сейчас выпуклой кровавой похотью, которая затягивала, он знал это, в похмелье на много дней и была настолько сладостна и противоестественна, что ее нельзя ничем было отмыть, ведь слез покаянных на это у него давно нет, да и не может быть – кощунство безводно от гордыни. Значит, он, Иван, пропал, потому что гордыню рождает власть, и она же рождает страх, а страх – жестокость, жестокость – сладострастие, и все сначала, в клубке слизисто-кровоточащем, пульсирующем… Нет, не государство это – зачем себе врать? И не человечье даже. «А чье?» – шепнул он, съеживаясь, и замер… Грозно, неподкупно смотрел на него Ангел, во взгляде его стояла близкая смерть. «Никто не знает, где я, кричать – не услышат, а Басманов, может, тоже уже изменил, и в башню тоже не выйти, еды и питья здесь нет. Сколько может человек без еды? Сколько выжил тогда Куракин без еды в заточенье? Говорили, почти месяц… О чем я, безумный! А сколько ложно умерший во гробе может прожить? Как мне Мария-католичка, ведьма, напророчила: умру ложно. Крика никто из гроба не услышит…»
Иван Васильевич стоял, как в столбняке, зрачки его расширялись, рот жалко кривился. Но Ангел был неумолим, и Иван хорошо понимал его – он и сам был неумолим. «А за то ночное дело… Какое оно, какое? Я не ответил Ангелу на это, но отвечу», – сказал он себе, пытаясь искренностью отдалить возмездие.
– То дело – бесовское! – выкрикнул он, глянул в пасмурные глаза Ангела и защитно вскинул руки: хулящим Духа Святого нет прощения, и оттого лик Ангела словно озарился отблеском небывалого зарева, тень его острых крыл уходила