было много русских. Полиция устраивала на них облавы и расстреливала на месте. Но этот был первым, которого я увидел. Правая рука у него была короткопалой – на пальцах не хватало фаланг, будто их разом обрубили. От этого она будто стала только ухватистей и быстрей. И улыбка у него была мгновенной, быстрой и уверенной, как его короткопалая рука. Улыбнулся – и сразу же опять выражение замкнутости и бодливости на смуглом лице. И ощущение после его улыбки такое – то ли он тебе улыбнулся, то ли пригрозил. Переводчик как-то на него накричал. Раздражительный посмотрел на него по-своему и то ли улыбнулся, то ли зубы показал.
– Кукиша я тебе не могу состроить, – сказал он. – Пальцев не хватает.
Мы все замерли, а раздражительный, все так же улыбаясь, смотрел на переводчика. Несколько секунд это длилось или несколько минут, не могу сказать. Но, когда переводчик первым отвел глаза и, будто ища у нас сочувствия, укоризненно покачал головой, раздражительный был совершенно спокоен. Будто это опасная игра не потребовала от него напряжения.
– Танкист? – спросил, указывая на обрубленные пальцы, тот, кто шофером работал. И раздражительный ответил ему своей улыбкой. В камере он один мог вдруг развеселиться. Правда, веселость стекала с него быстро. Расслабился человек, но зорко следит за вами. После стычки с переводчиком кто-то попытался продолжить шутку:
– Покажи кукиш!
Раздражительный улыбнулся, даже обрубками своими пошевелил, но так взглянул на шутника, что шутку никто уже не повторял.
Когда переводчик бросил в камеру сигарету, мужчины-военнопленные окурок передали раздражительному. Он сказал:
– Не курю.
За окурком следили все, и все ждали, что его передадут раздражительному. Но он сказал: «Не курю», – и это можно было понимать как угодно.
Вечером тот, кто передавал окурок, заговорил обиженно о том, что вот есть люди, которые не хуже других лагерную баланду едят, а воображают о себе бог весть что.
Раздражительный даже не посмотрел в его сторону. Вообще в камере он был как бы сам по себе, не набивался в компанию к военнопленным и разговоров о еде не поддерживал. Он был сосредоточен на том, что было за пределами камеры. Я чувствовал, что он не мог бы вести такие разговоры, как мужчины-военнопленные: чего-то раньше не знал, а теперь знает всё. Он и раньше знал, и теперь знает. Окажись он на минуту за пределами тюрьмы, он тут же сделает то, на что все время нацелен. В вагоне, в толпе, в бараке я уже привык выделять для себя таких людей, старался держаться к ним поближе, стремился поступать как они. Но они не замечали меня, выбирали себе других напарников.
Слишком настойчиво тереться возле них было опасновато. Они могли обидеть, были безжалостны даже к тем, кто выражал им явную симпатию.
– Убери ноги! Сто лет не мыл.
Будто тут можно, когда хочешь, пойти в баню.
Но у них было главное – они не удивлялись, не теряли энергию и в каждый момент знали, что делать.
Существовали,