как всегда, подошел за баландой последним. И всего-то он сделал – чуть позже встал, чуть медленней подошел, чуть ленивей, чем надо, протянул руку за кружкой. Но повторялось это каждый день, и немцы следили за ним. Они тоже готовились. Немец-разносчик выругался: «Свинья», – колыхнул половником и налил баланду в кружку. Раздражительный взглянул на него со своей улыбочкой.
– Ты что же, гад, налил?
Немец вспыхнул – уловил интонацию, – о чем-то спросил переводчика. Переводчик кивнул. Бак разделял раздражительного и разносчика. Немец был в фартуке, в синем тюремном комбинезоне, лицо его покраснело. Он замахнулся алюминиевым половником, а раздражительный приготовился плеснуть в него баландой. В глазах раздражительного не было страха, напротив, в них появилась странная веселость. И только побледнели пальцы, сжимавшие эмалированный цилиндр. Переводчик с видимым интересом ждал. Немец-разносчик отклонился, а раздражительный вылил баланду в парашу. Переводчик побледнел. Валька сказал:
– Лучше бы мне отдал.
У меня тоже была минута отчаяния, когда я увидел погибающую еду. Немец-разносчик сказал что-то злорадное и наставительное. Похоже, что он был полностью удовлетворен. Больше того, получилось даже лучше, чем он ожидал. Он захлопнул крышку термоса, захватил ее зажимами – и все это демонстративно, громко. С шумом захлопнули нашу решетку, закрыли ее на замок. Переводчик, опять словно обращаясь к нам за сочувствием, показал на голову – сумасшедший! И немцы ушли.
Я видел, что отчаяние, которое у меня вызвала погибшая еда, затронуло всех. Валька спешно допивал из кружки свою жидкую баланду. Кто-то еще поторопился. Но остальные ждали. За выходку раздражительного надо было расплачиваться всем. И не все этого хотели. Теперь мы смотрели на мужчин-военнопленных.
– Из-за чего сыр-бор? – спросил тот, кто шофером работал.
– Гнилая картошка, что ли, – сказал раздражительный.
– Да там все гнилое, – сказал военнопленный. Он с сожалением посмотрел в свою кружку, поболтал, отпил еще, прикинул, сколько осталось, и сказал нам:
– Сливайте!
Но раздражительный закрыл его кружку рукой. От баланды он отказался.
Смысл такого ежедневного опасного, изнурительного и, по-видимому, не достигающего никакой цели самоутверждения я понял потом, но и тогда я был полностью на стороне раздражительного. О Германии он говорил так, будто это и не Германия вовсе. Будто не на каждом шагу здесь немцы, русскому и ступить нельзя. Я бы разбился для него в лепешку, если бы он сказал мне: «Ляжешь рядом». Всюду пошел бы за ним, но шансов у меня не было. Он обижал Вальку и покрикивал на меня, сдвигал с места, которое ему понравилось, и вообще словно ревновал нас, сопляков, к тюрьме, в которую мы, по его мнению, попали без достаточных для этого оснований.
Еще в камере были четверо пацанов лет по шестнадцати-семнадцати, к которым мне хотелось прибиться. Но они держались замкнуто, на вопросы отвечали односложно