наркомата внутренних дел. Двое расстрелянных дядек, контрреволюционеров, смутьянов, хоть и мальчишками были! Отец какой-то сомнительный, деревня вся будто выжжена, а, значит, было за что! У нас ведь иначе не бывает. Коль наказали – были виновны. ЧК, как известно, не ошибается…
А вот ведь шепнула ему – не пиши, а сама решила, что и проверять не станет. Павел пограничник, а это ведь тоже войска НКВД, там проверяли, как следует. Впрочем, она понимала, что и там закрыли глаза, потому что зависело это от Германа Федоровича. Маша знала его отношение к тем тамбовским событиям, и еще помнила, как он скрежетал зубами от ярости, когда вспоминал недавний голодомор на Украине.
Он был тогда прикомандирован к Полтавскому отделу. Там от голода еле таскали ноги даже сотрудники управления. У одного из них умерли от истощения родители в Елисаветграде, а второй и сам угодил в госпиталь, еле живым довезли до Москвы. Кожа да кости! Череп был обтянут так, что каждая жилочка под серой, тонкой кожей просвечивала на выпуклом лбу, на проваленных висках. Почему его доставили в Москву, неизвестно – то ли у него родственник тут работал очень высоко, то ли еще какой-то интерес в нем был. Такие, говорят, все были там – голодные, слабые, без сил к жизни.
Герман Федорович шепотом рассказывал, как они расстреляли ночью, без суда и следствия, агента уголовного розыска с женой и его брата чекиста из Кременчугского УНКВД, когда узнали, что те съели беспризорника, мальчишку лет девяти. От голода съели, от сумасшествия. Котлет накрутили, даже гостей позвали. Сказали, что из свинины. Нашли, мол, в лесу одичавшую хрюшку и вот, пожалуйста! Но кто-то из гостей, фельдшер, все понял и, притворившись пьяным, дал дёру. Даже в смертельном голоде не мог себе такого позволить – чтобы людей есть. Заявлять в Кременчуге побоялся. Сел в поезд и приехал в Полтаву. За дело взялись немедленно. Выяснили, кто был в гостях, поговорили осторожно с каждым. Убедились в том, что ни один не догадался, чем угощались. Это их и спасло. Они до сих пор не знают, что в тот вечер стали каннибалами. А вот агента угро с женой, молоденькой художницей-оформительницей из драмтеатра, и оперативника из горотдела, родного брата того агента, арестовали, допросили, вывезли в лес и расстреляли. В делах же оставили запись о том, что все трое умерли от голода.
Со своими разбирались также быстро, как с чужими. Впрочем, Маша сама не могла до конца понять, по какому объективному признаку одни свои, а другие чужие, разве что, если буквально не жрали человечину. Ведь арестовывали, а затем убивали и тех, кто пытался открыто жаловаться на неспособность партийного и хозяйственного руководства сладить с тяжелейшим положением. Жаловались Сталину, а оттуда приходили циркуляры, заметавшие всех – и жалобщиков, и тех, на кого жаловались.
Но там все же был голод и мор, а вот уже с тридцать четвертого года, с убийства в Ленинграде Кирова, началось вообще что-то невообразимое.
На Машиных глазах в самом Управлении кадров НКВД развернулась настоящая тайная война.