на долгий срок. Не перечь, не табунься со стрельцами и казаками! Эта мера еще больше внушила робость порубежникам. Но больше всех подействовала на ратный люд расправа Ткача с писарем корочанским. Пустил по миру, выгнав из крепости. Да еще велел бога благодарить, что на дыбу не попал. Не подбивай ратный люд на бунт!
А писарь такой думки и вовсе не держал. По наущению Романа Левонтьева делал он списки с челобитных, которые посылал Ткач государю. Всякое в них было, но все больше писано о том, сколько лошадей поранило и побило в стычках с крымскими и ногайскими сакмами, сколько государевых карабинов изронено либо попорчено, а под конец – просьба: повели, государь, из казны твоей убытки возместить. Копил такие списки писарь, но помалкивал, ждал, когда воевода белгородский пожалует, чтобы ему передать либо Левонтьеву, когда Ткач тому позволит вернуться в Корочу, но однажды не хватило сил смолчать. Уж слишком наглую челобитную царю продиктовал Ткач.
Было так: встретили порубежники сакму, числом невеликую; у села Городенки завязался бой, а тут подмога подоспела, ударила со спины ногайцев, те ноги в руки – и восвояси несолоно хлебавши. Стычка-то всего ничего, степняков пятерых постреляли, а порубежники все живы. О ней бы и вовсе умолчать, а Ткач диктует: «Бился я, холоп твой, с крымскими и ногайскими людьми в Рыльском уезде, в селе Городенки, да в Курском уезде, в деревне Реут, и на тех боях много татар побили, а иных переранили и “языки” поимели… И многие наши братья с лошадьми посбиты, и те лошади пропали, а у иных лошади побиты. На тех боях Омельян Смольников изронил государев карабин, Мишка Сапожник изронил десятикошный котел медный, Власко Кириллов изронил государеву казенную пищаль, а у Ромашки Левонтьева убит конь…»
Скрепя сердце, чернилил пером писарь, хорошо зная, что котел медный никто не увозил из Корочи, да и бессмысленно брать его в бой (что с ним делать?), а Левонтьев Роман, Мишка Сапожник и другие порубежники, поименованные в челобитной, вовсе в той стычке с ногайцами не участвовали, но перечить воеводе не стал. Вечером же рассказал дружкам из стрельцов, что, дескать, ногайцы котел Мишки Сапожника медный к себе в степь увезли; Мишку, вполне понятно, сразу подняли на смех, а он к воеводе – челом бить. А кончилось все тем, что изгнал воевода писаря и не велел больше близко даже к Короче приближаться.
После того случая стрельцы, что ни решал воевода, помалкивали. Даже казаки, народ повольней да похрабрей, и те словно шорами глаза прикрыли. А перед собой оправдывались привычно: не трогай дерьма – оно не завоняет.
Верно все, вонять не будет, но ведь, если не вынести его, оно так и останется. Смелого, однако, в Короче не нашлось, чтобы взяться за грабарку.
Процветал Ткач. Кому бои, кому кровь и слезы, а у него новая забота: хоромы строить. Добрый и без того дом Глеба Богусловского Ткач разобрал на дрова, а на его месте затеял новый, на московский манер: с парадной залой, с десятком вовсе не нужных комнат. Временщик, казалось бы, а делал все добротно. Бревна лиственные,