до белизны глиняном пятачке толклись под гармонь и взрослые парни с девками, и тонконогая мелкота, когда и Кеша на пару с кем-нибудь из дружков дергался и кривлялся, стараясь небреженьем своим показать, сколь наплевать ему на девчонок, нет-нет да раздавалось вдруг, как палкой по голове: «Кеша, атас!»
Оглянется Кеша – и верно, мамаша с горки спускается. Встанет поодаль, у мосточка, затянет потуже у подбородка темный платок и сверкает глазами – кабы не подрались опять. И какая бы развеселая гулянка ни колобродила, для Кочелабова с этой минуты все меркло, и стыдно было за материнский догляд, и горько на душе за испорченное веселье.
Потом мать обычно оправдывалась виновато: «Я тут вот мимо проходила, дай, думаю, на молодых погляжу.» А какое «мимо», какое «мимо», когда за пятачком одни корявые ели сутулятся.
И все же свободней, раскованней почувствовал себя Кочелабов с тех пор, как пошел работать, а вскоре и школу вечернюю забросил. Хоть ростом так и остался «метр с кепкой», но плечи развернулись и руки огрубели, как у заправского мастерового, и походка стала размашистой, как у отца. Смутное, требующее выхода беспокойство, до поры до времени дремавшее в Кочелабове, пробудилось вдруг в нем. Оно кидало Кешу то в беспричинную хандру, то в безоглядную лихость. Прыгнул тогда Кочелабов на спор с высокого обрыва в воду, да так, что потом едва выкарабкался на берег, кровью харкал и долго мерещилось ему, что отбил все нутро. Но живуч оказался, отпоила мать каким-то зельем.
То же беспокойство вынесло Кочелабова в урочный час к дебаркадеру, заставило наговаривать незнакомой девчонке разные слова, и вот чем все обернулось…
Качалась лодка, плыла над ней пронизанная белесыми прядями голубизна неба, и, глядя в бездну ее, Кочелабов впервые, как ему показалось, понял мать с ее вечной тревогой за его жизнь, с напряженным ожиданием чего-то неотвратимого, как назначенного свыше рока.
«Такие уж мы с тобой невезучие», – по всякому пустячному поводу любила приговаривать мать, словно сознательно прибедняясь перед кем-то, и Кеша привык к этим словам, как к ничего не значащей присказке. Но была у той присказки своя история.
Осенью сорок первого, когда отец залечивал раны в прифронтовом госпитале, а мать, совсем молоденькой, управлялась с тремя несмышленышами, очень набивался к ней в доброхоты этакий мышиный жеребчик – уполномоченный рыбтреста. Видели соседи, как однажды гнала мать того субчика с поленом в руке от крыльца дома до самой реки и клялась потом бабам, что ничего промеж ними не было. Но в самую распутицу умер от сыпняка старший из сыновей, мать отнесла за околицу легкий, сколоченный из тарной дощечки гробик. А в сорок пятом той же дорогой отец унес среднего сына, проглотившего ржавую солдатскую пуговицу. Бабы по-своему истолковали эту напасть: неспроста навалилась она на Кочелабиху, значит, был грех. Вот и детей больше рожать не может.
Под тем негласным приговором и растила мать остатнего