чего это ты раскричался? Двое вас, а подняли такой шум, что я думала – невесть что у вас стряслось. Что с тобой, Мишенька? – с беспокойством в голосе промолвила Елизавета Алексеевна, войдя в комнату.
Лермонтов бросился к бабушке, стал перед ней на колени, обнял ее ноги и умоляюще проговорил:
– Бабушка, вы все можете. Бабушка, милая, добейтесь моей отставки! Я уеду из Петербурга.
– Да что ты, Мишенька, Христос с тобой. Снова ты об этом. Встань с колен сейчас же.
Лермонтов поднялся:
– Я не могу больше служить в армии. Сделайте для меня это последнее доброе дело.
Бабушка села в кресло:
– Опомнись, Мишенька. Ты принят в лучших домах, по службе тебя не стесняют, – рано тебе еще в отставку. Алеша, что с ним?
– Он прав, Елизавета Алексеевна. Его надо избавить от мундира, – сказал Столыпин, поддерживая своего друга.
– Я ведь прошу немногого. Хотя бы краешек свободы.
– Мишенька, мы уже говорили с тобой об этом. Да что ты будешь делать в отставке? Зачем тебе эта свобода? Неужто тебя уж так утесняют?
– Я уеду в Тарханы. Помните, бабушка, какие там осенью дни… Помнишь, Монго, как туманы стелются над прудом и желтые листья шумят на ветру.
– Да что тебе в Тарханах-то делать при твоей молодости? Губить ее, что ли?
– Работать, бабушка! Работать!!!
– Не пойму я тебя, Мишенька. Стихи писать всюду можно. Да как у меня язык повернется просить об отставке? Хотя бы разрешили тебе остаться в Петербурге.
– Ну что ж, воля ваша. Но чувствую я, что недолго еще мне быть в столице. Снова под чеченские пули…
У Елизаветы Алексеевны из глаз потекли слезы:
– Мишенька, друг мой, одно ты у меня утешение в жизни. Смирись. Умру я скоро, смерть уже стучится в окошко… неужто ты не дашь мне покойно закрыть глаза?
Столыпин незаметно выходит.
– Я старуха беспонятная, что скрывать. Стихи твои чудные, но разве это занятие для дворянина? Не соображаю я этого. Не гневайся на меня, Мишенька. Уж позволь мне любить тебя, старой дуре, попросту, без затей.
– Как бы ни сложилось, но верьте, моя милая бабушка, что я люблю вас всем сердцем.
– Я верю тебе, Мишенька… Ты откушай еще чайку, а я пойду по дому похлопочу.
Оставшись один, Лермонтов снова погрузился в раздумья.
Бал у Воронцовых-Дашковых был в полном разгаре. Самыми блестящими после балов придворных были, разумеется, празднества, даваемые графом Иваном Воронцовым-Дашковым. Здесь собирался весь цвет петербургского общества, часто присутствовали и особы царской семьи. Вот и сегодня здесь брат императора великий князь Михаил Павлович и дочь императора – Мария Николаевна.
Между тем в зале уже гремела музыка, и бал начинал оживляться; тут было все, что есть лучшего в Петербурге: два посланника, с их заморскою свитою, составленною из людей, говорящих очень хорошо по-французски, что, впрочем, вовсе неудивительно; несколько генералов и государственных людей; один английский лорд, почитающий за нужное ни говорить, ни смотреть, зато его супруга, благородная