на этой книге сто́ит не больше, чем голубиный помет, по несчастью шлепнувшийся на форзац.
Я не могла сказать ей: если я подпишу вашу книгу, мадам, меня разорвет надвое, именно это и произойдет, предупреждаю вас, отойдите в сторонку, держитесь подальше, тончайшая нить, соединяющая две части меня, вот-вот порвется, и тогда я расплачусь, а то и начну выть, а это может оказаться очень неприятным для всех нас.
Я покинула салон, еще не догадываясь о чувстве раскаяния, которое уже начинало охватывать меня.
Я вошла в метро на станции «Порт-де-Версай», состав был полон, но все же нашла местечко и села.
Уткнувшись носом в стекло, я принялась мысленно вновь проигрывать недавнюю сцену. Один раз, потом другой. Я отказалась подписать книгу той женщине, хотя была там и продолжала беседовать. Я не могла опомниться. Чувствовала себя виноватой, смешной. Мне было стыдно.
Сейчас я описываю эту сцену со всей сопутствующей ей усталостью, которую тогда испытывала, потому что почти уверена: если бы ее не было, я бы не встретила Л.
Л. не нашла бы во мне этого пространства, столь хрупкого, столь подвижного, столь рыхлого.
В детстве я всегда плакала в свой день рождения. В то мгновение, когда гости все вместе затягивали традиционную песенку, слова которой одинаковы во всех известных мне семьях, а на меня надвигался торт, утыканный свечами, я начинала рыдать.
Это внимание, сосредоточенное на моей персоне, сверкающие взгляды, направленные в мою сторону, это общее возбуждение были мне невыносимы.
Впрочем, это не имело никакого отношения к истинному удовольствию, которое я испытывала от того, что праздник был устроен в мою честь, ничуть не портило мне радость от получения подарков; но было именно в этом мгновении нечто от эффекта Ларсена[2], как если бы в ответ на производимый сообща, направленный на меня шум я могла лишь произвести какой-то другой, еще более пронзительный, неприятной для слуха и губительной частоты звук.
Не знаю, до какого возраста повторялся этот сценарий (нетерпение, напряжение, радость, а потом я – перед всеми – вдруг в слезах и потерявшая голову), но я сохранила четкое воспоминание об ощущении, переполнявшем меня тогда: «наши самые искренние пожелания, и пусть эти несколько огоньков принесут вам счастье», – и о желании тотчас исчезнуть.
Однажды, когда мне должно было исполниться восемь лет, я сбежала.
В те времена, когда принято было отмечать дни рождения в дошкольной группе, моя мать, помню, писала воспитательнице записочки, чтобы попросить ее не вспоминать о моем. Такую записку она мне обычно зачитывала вслух, прежде чем засунуть в конверт, и в ней фигурировало слово «возбудимая», смысла которого я не понимала. Я не осмелилась спросить ее, сознавая, что написать воспитательнице – это уже необыкновенный поступок, некое усилие, рассчитывающее с ее стороны на не менее необыкновенное действие, какую-то поблажку, короче, особое отношение. По правде говоря, долгое