сизокры-лай-я!
Эх-ты, сторонушка-сторонка майя ми-лай-я!..
Скандалисты в доме тупо вслушивались какое-то время – и разом перекидывали свою пластинку:
– …Ты куда Клоповне руку пущал? А? Думал, под столом – так не увижу? Куда пущал?… У-у, кобелишша!
«Кобелишша» – на стуле. Он переводит дух. Он раздрызган, как луковица, но хрипит:
– А чё?… Она ничё ещё… Справная баба… Не то, что ты… Шалава кривоногая…
– Кто-о? Я кривоногая? Я?! Она – нет, а я – кривоногая?! Ах, ты, глист! Вот тебе! Вот! Вот! Всю мусатку в кровь! В кровь!
Качаясь, Лаврушка вываливается на крыльцо. Он страшен. Белая рубаха развалена до пупа. Весь перепахан кровавыми полосами. Правый рукав надорван у плеча, вывернулся с руки спущенной кожей. И без того узко поставленные глаза Лаврушки врезались в переносицу, сумеречно стали. Волосы на голове – дыбом. Внезапно «вспомнив», он уваливается обратно. Снова гвалт, крики, драка.
Матросы тихо сидели на завалинке. Патефон играл. А из раскрытых окон вылетали горшки с цветами. Хвостатыми бомбами. Любящая порядок Надюшка подбирала горшки, раздавала братьям. Так и сидели они – рядком, рядом с играющим патефоном, с цветами в руках и на коленях – успокоенно-напряжённые, как на фотографии.
По дороге мимо плескался с водовозкой старик Медынин. Останавливался. Слушал. То ли патефон, то ли вопли из окон…
– Облить бы ключевой мерзавцев!
Спрашивал у Надюшки:
– Давно полосуются?
– Давно, дедушка Медынин, – старушкой вздыхала та.
Медынин ещё слушал. Смотрел на плавающий клюв патефона…
– Правильно, что хреновину-то эту вынесли… Всё меньше слыхать мерзавцев…
Как глухонькая, Надюшка поспешно соглашалась:
– Да, дедушка Медынин, дорогая вещь, дорогая…
Медынин шмякал вожжей по мерину, будто по бочке, – и две дутые влажные бочки бултыхались дальше. А из окна вылетало, наконец, визгливое, Лаврушкино:
– Где пор-плер? – («Пор-плер»– это, по-видимому, портплед. Это тот самый громадный чемодан-вагон, когда-то отданный в починку Лаврушке одним из Зинкиных квартирантов-артистов да так и брошенный при бегстве с квартиры.) – Где пор-плер? Отвечай! – Лаврушка прекрасно знает, где его любимый «пор-плер», но топается, орёт как резаный: – Пор-пле-е-е-ер! Твою мать!!
«Пор-плер» вылетал в окно, сметал патефон с табуретки. На улицу выбегал Лаврушка. Вбитый в шляпу уже, в развевающемся «кабардине». Улепётывал в сторону Заульгинки. К матери своей. Захлопывал на ходу расшибшийся, будто разевающий рот от боли «пор-плер». Сам выкрикивал угрозы. Вздёргивал острым кулачком.
Скорбно шли матросы с патефоном домой. Словно с убитым гусем. Шли на свои новые испытания. Шли узнавать, почём фунт лиха.
Два дня Пашка бывала неестественно оживлена и подвижна. Без умолку болтала, смеялась. Пела. Схватится за какое-нибудь дело – бросит. И поёт опять, и смеётся. Девочка прямо. Пташка, выпущенная на волю. Однако матросы знали, что в любую минуту можно словить оплеуху, были настороже.
На