да. Я сколотил на нем огромные деньги. Некоторые тратили на него все до последнего гроша. Дедо[1] страдал от этого больше всех, – добавил он с отстраненной улыбкой и бросил взгляд на карандашный набросок на стене, с виду поспешно выполненную зарисовку женской головки – овал лица и удлиненный тонкий нос.
Ди разглядела подпись под скетчем.
– Модильяни?
– Да. – Глаза старика видели сейчас только прошлое, и разговаривал он будто бы с самим собой. – Он всегда носил коричневый вельветовый пиджак и большую фетровую шляпу с обвисшими полями. Любил говаривать, что искусство должно оказывать на людей воздействие, подобное гашишу: открывать им красоту, ту красоту, которую они обычно не умеют разглядеть. А еще он много пил, чтобы видеть уродливость вещей. Но любил он только гашиш. Грустно было слышать его размышления на эту тему. Насколько я знаю, его воспитывали в строгости. Кроме того, он отличался хрупким здоровьем, и его тревожило употребление наркотиков. Тревожило, но не мешало ими пользоваться до самозабвения.
Старик улыбнулся и закивал, словно хотел показать, что согласен с подсказанным памятью.
– Жил он тогда на Импасс Фальгьер. Был так беден, что довел себя до полного истощения. Помню, он однажды забрел в египетские залы Лувра и вернулся, заявив, что больше во всем музее и смотреть не на что! – Старик весело рассмеялся. – Хотя всегда был преисполнен меланхолии, – добавил он уже снова серьезным тоном. – Вечно носил с собой в кармане томик «Песен Мальдорора» и мог наизусть цитировать множество других стихов французских поэтов. Конец жизни Модильяни пришелся на расцвет кубизма. Возможно, именно кубизм и доконал его.
Ди заговорила тихо и мягко, чтобы направить ход мыслей старика в нужное русло, не нарушая плавности их течения.
– Дедо когда-нибудь творил, будучи под кайфом?
Ее собеседник чуть слышно рассмеялся.
– О, да, – ответил он. – Под воздействием наркотиков он работал очень быстро, непрерывно выкрикивая, что это станет его шедевром, его самым великим произведением, и теперь весь Париж увидит, какой должна быть настоящая живопись. Он выбирал ярчайшие из красок, буквально швыряя их на холст. Друзья внушали ему, что так работать бессмысленно, бесполезно, ужасно, а он тогда посылал их к дьяволу: они казались ему слишком невежественными для понимания, как именно создается искусство двадцатого столетия. Позже, придя в себя и успокоившись, он с ними соглашался, забрасывая полотно в угол. – Старик посасывал мундштук трубки, заметил, что она погасла, и потянулся за спичками. Чары были разрушены.
Ди склонилась вперед на жестком стуле с высокой спинкой, забыв о косяке у себя между пальцами. В ее голосе слышалось с трудом сдерживаемое возбуждение.
– И куда же делись все эти холсты? – спросила она.
Старик вновь прикурил трубку и уселся поудобнее, ритмично втягивая дым и выдыхая его. И это регулярное всасывание и шумный выдох, всасывание и снова шумный выдох постепенно вернули его в мир грез о прошлом.
– Бедняга