доставляли сюда, на 4-ю линию. Суп привозили в больших чанах (летом на телегах, а зимой на санях). Это я тоже видел как-то случайно, зимой. Шёл мимо, смотрю – открываются ворота на 1-й линии и выезжают оттуда сани с большим чаном. На санях сидит какой-то странный человек, тоже больной, наверно.
Я иногда вот думаю, что было такое страшное время, когда в психиатрических больницах некоторые люди, возможно, просто прятались, не будучи больными, притворялись по разным причинам. И они могли выполнять такие вот работы – возить, например, обед из одного корпуса больницы в другой. Я помню эти сани и эти огромные кастрюли, на которых было написано красной краской – «1-е отделение», «2-е отделение».
Вообще я не то что был нелюбопытный, а во мне воспитали скромность, как бы не лезть туда, куда не просят. Я бы мог сто раз уже зайти в эту больницу и посмотреть там всё изнутри, но что-то меня удерживало, я не мог. Однажды только я зашёл во двор, посмотрел, как эта больница выглядит со двора, где гуляют больные женщины. Это всё не было огорожено, ничего не охранялось, женщины гуляли какие-то тихие, послушные, никто там не ругался, не кричал, не возмущался. И в том же самом дворе находилось длинное помещение, в котором стоял орган и лавки поперёк большого зала. Там собирались баптисты и молокане, то есть сектанты, туда же ходила бабушка Вали Демидовой. И один раз я видел, как Валя приходила с этой бабушкой, сидела там на лавочке. И это было для меня как-то ново, незнакомо.
В нашей семье никогда никаких икон не было. Отец как бы презирал все эти церковные дела, он был членом партии, секретарём парторганизации. А мать настолько подчинялась отцу и так была погружена в заботы о семье и детях, что тоже никогда не говорила о церкви. Но она мне рассказала позже: Гена, когда ты был маленький, а мы оба с отцом работали, то мы тебя хотели оставлять у соседки. Но эта женщина сразу спросила: он крещёный? – А отец резко ответил: нет, и никогда не будет крещёным. – Ну и та женщина сказала: тогда я не буду с ним сидеть, с нехристем двухголовым.
А почему она так сказала? Потому что у меня на голове было две макушки. В городе тогда работала всего одна церковь, это был собор за центральным базаром, совсем в другом районе. И мать тайно от отца пошла со мной и с этой женщиной в собор, и там меня окрестили. Отцу об этом мать никогда не говорила, она вообще боялась отца и никогда не рассказывала ему о своём прошлом и о своей семье.
Но когда уже я учился в Москве и приехал в Омск на каникулы, она мне рассказала про страшный далёкий случай в нашей семье. Стояла холодная зима, ночь и вьюга, которая заметает снегом в Сибири дома почти до крыши. И вдруг, говорит, сначала в окно постучали, а потом в дверь. Я побежала, открыла дверь и вдруг вижу, говорит, стоит мой отец. (Это после того, как его репрессировали в 37-м и сообщили, что он умер на этапе.) И он шепчет мне: Люся, дочка… пусти меня… (Я, говорит, смотрю – худой, обросший весь, замёрзший, в какой-то, шапке ушанке, в телогрейке…)
Но в это время (по словам матери) её отодвинула рука отца. Он тоже проснулся, вышел