плохие актеры, плохие повара, плохие мужья…
– И плохие политики, – добавила она.
– Самые плохие – самые лучшие, – ответил я, улыбнувшись.
Если она меня и упомянет, то под каким-нибудь другим именем, чтобы замаскировать, иначе многие сразу поймут, о ком речь. Тут я бессилен. Знаю, ничего плохого она обо мне не напишет. Ее мир функционирует по законам кино, он состоит из красивых кадров, для нее не существует ничего безобразного, я могу не опасаться. Более того, мне даже приятно, что в фильме о ее жизни я сыграю приукрашенную роль. Возможно, я это и заслужил. Да, заслужил: ведь я любил ее.
Я знаю, что сейчас она думает обо мне, пытается представить меня в той далекой бывшей советской республике, которая упорно сопротивляется моим усилиям вывести ее на правильную дорогу. «Выхожу один я на дорогу…» Помню, как-то раз по дороге в Тулу я пел ей этот романс своим вполне приличным баритоном. В Тулу с самоваром не едут, это точно. Не знаю, что я здесь делаю. Мне бы самое время сейчас вернуться. К кому? К ней? К себе? Куда? Я не могу вернуться в тот жалкий дом моего детства с земляным полом, под крышу, где мерцает лампадка и горит восковая свеча, а лик с иконы в углу комнаты смотрит на меня печально. По правде сказать, даже и не смотрит, а отводит глаза, словно избегая встретиться взглядом, стыдясь этой нищеты. Этот лик, закопченный, изображенный рукой местного грешного мастера и краской, в которой алкоголя было больше, чем всего остального, все же не утратил того святого, что в нем было. Он из сострадания остался здесь, чтобы делить с нами нашу бедность и голод.
Во сне я часто возвращаюсь в тот дом моего детства. Сначала чувствую некую нежность, а потом меня охватывает страх, ужас, паника. Просыпаюсь в поту и потом долго не могу заснуть, чувствуя на себе печальный милосердный взгляд с иконы, который сейчас уже не стремится избежать моего взгляда, а ищет его, но теперь взгляд отвожу я.
Я всегда точно знал, что должен делать, и всегда решительно говорил себе: «Самое лучшее для тебя – это…» Так же я поступал и с ней. Она не любила этот мой тон, он казался ей деспотическим. Я не обращал на это внимания. Это я такой. Я считал, что у меня в резерве достаточный запас нежности, чтобы потом все загладить. «Лучше» означало для нее перемену, а ей нравится, чтобы все оставалось по-прежнему, чтобы все уместилось в долгий счастливый кадр, зафиксированный неподвижной кинокамерой, чтобы все было хорошо, хорошо и – не более того. Может быть, из-за этого она меня и любила. Для нее перестать любить меня означало бы перемену, перемену к лучшему, а ей со мной было хорошо. Я это знаю – хорошо, и не более того; и мне было хорошо, однако я хотел большего. Всегда и во всем. Мне хотелось большего.
Мой голод неутолим. Я этого не стыжусь, я этого боюсь. Этот страх – мой хребет. Когда бы я ни говорил ей: «Сейчас я тебя съем», – это оказывалось не только метафорой, однако в действительности она съела меня. Я – ее лакомый кусочек, им я был, и им я… Это так?..
Ирина Иванцова
Вечное
Иванцова