какой-то назначенный час.
И сколько там сумрака ночи,
И тени, и сколько прохлад,
Там те незнакомые очи
До света со мной говорят.
За что-то меня упрекают
И в чем-то согласны со мной…
Там исповедь льется немая,
Беседы блаженнейший зной.
Наш век на земле быстротечен,
И тесен назначенный круг,
А он неизменен и вечен —
Поэта неведомый друг.
Этот образ как будто противоречит и самим основам ее поэтического кредо, таким как «без тайны нет стихов», «поэт – это тот, кому ничего нельзя дать и у кого ничего нельзя отнять», – и вообще тому трагическому автопортрету поэта, который возникает из ее стихов. В «Читателе» декларируется сначала, что для того, чтобы быть понятным (понравиться) современникам, все равно «черни» или «элите», – просто «современникам», поэт чего-то не должен. Но углубленное прочтение текста, скрытые в стихах цитаты и указания снимают противоречие поэт/актер, если усмотреть в нем, например, Шекспира. В первую очередь – Шекспира. Или другое воплощение того же образа – Пастернака-Гамлета.
Или… и это – может быть, самое непредвиденное из открытий, посетивших меня за полстолетие со дня смерти Ахматовой: образ ее самой, застывшей фигуры посредине пустой сцены, читающей свои стихи в бездну тонущего в темноте зала. Переводящей поэзию из состояния более позднего на часах цивилизации, письменного, в первоначальное – звука голоса. Фигуры, стоящей не прямо против невидимых слушателей, а под небольшим углом к ним. Это знак отчужденности поэзии – хотя и присущей миру и сродной ему, но помнящей о своем нездешнем источнике. И другой отчужденности – о которой скажу в своем месте.
У Мандельштама времен «Камня» есть стихотворение:
Вполоборота, о печаль,
На равнодушных поглядела.
Спадая с плеч, окаменела
Ложноклассическая шаль.
Зловещий голос – горький хмель —
Души распахивает недра:
Так – негодующая Федра —
Стояла некогда Рашель.
В «Листках из дневника» Ахматова передает обстоятельства его возникновения. Дело было в «Бродячей собаке». «Я стояла на эстраде и с кем-то разговаривала. Несколько человек из залы стали просить меня почитать стихи. Не меняя позы, я что-то прочла. Подошел Осип: «Как вы стояли, как вы читали», и еще что-то про шаль…». Она называет это восьмистишие «наброском с натуры». Ей было тогда двадцать четыре года. Я познакомился с ней, когда ей исполнилось семьдесят. В «Рассказах» я описал впечатление, которое она тогда произвела на меня. «Она была ошеломительно – скажу неловкое, но наиболее подходящее слово – грандиозна, неприступна, далека от всего, что рядом, от людей, от мира, безмолвна, неподвижна. <…> Держалась очень прямо, голову как бы несла, шла медленно и, даже двигаясь, была похожа на скульптуру, массивную, точно вылепленную – мгновениями казалось, высеченную, – классическую и как будто уже виденную как образец скульптуры. И то, что было на ней надето, что-то ветхое и длинное,