с собой вывезти… А за мной ваши хлопоты не пропадут…
– Знаю-с, – успокоил его Сергей Федорович. – Так я пойду, поищу… Да позвольте! – вдруг воскликнул он, взглядывая в полузамерзшее окно. – Вот и Гусар собственной персоной…
Действительно, двери с шумом распахнулись, и в чайную ворвался не человек, а, скорее, человеческая фигура, закутанная в невообразимой пестроты лохмотья. Последние были запорошены снегом, кое-где на них висели примерзшие ледяные сосульки. Голова фигуры была покрыта изорванным женским платком, подвязанным концами под подбородком. Сверху из-под платка выбивалась копна густых, черных, слипшихся и смерзшихся волос, а снизу во все стороны торчала густая, всклокоченная борода.
– Минька Гусар, полюбуйтесь, ежели не противно! – ироническим тоном провозгласил Сергей Федорович, указывая гостю на ворвавшегося босяка.
II
Последняя ценность
Ядовитое презрение, сквозившее в словах буфетчика, не обидело, а, наоборот, развеселило Миньку Гусара. Он захохотал и стал выкрикивать отвратительно гнусавым голосом, обращаясь-то к буфетчику, – то к Дмитрию:
– Верно, любезнейший, верно! Любуйтесь, кому не противно. Вот я как есть, во всей моей неподражаемой красе. Монстр! Уника! Фурор! Этуаль особого рода! Перл мироздания и в-то же время последняя степень человеческого падения. Что, милостивый государь, как вы находите? Хорош? – вдруг обратился он к Евгению Николаевичу.
Тот не спускал с него пристального взгляда. Минька, очутившись в теплом помещении, согрелся и успел развязать и сбросить платок, закутывавший его голову. Теперь можно было разглядеть его лицо. Оно было моложавое, со следами былой красоты. Волосы на голове слиплись, перепутались и лежали копной, свисая редкими жесткими космами к плечам, а на щеках переходя в густую бороду. Лицо, опухшее, отекшее, с багровым цветом кожи, резко выделялось на фоне волос. Под глазами темнели синяки, на правой щеке виднелась еще свежая царапина. Тело Миньки было завернуто в лохмотья, державшиеся на нем только потому, что он ухитрился обвязать их через плечи и вокруг туловища бечевками и мочалом. На одной ноге была стоптанная, рваная галоша, на другой лапоть.
– Хорош? – переспросил Минька, не дождавшись ответа Евгения Николаевича.
– Уж что и говорить, – картина, да и все тут, – вставил свое замечание Сергей Федорович, – свой брат Исаакий босяк и то брезгует.
– Совершенно справедливо, любезнейший, но зато в этом моя сила и гордость. Понимаете ли вы, какая гордость? Гордость падения! Ты кто? – вдруг подскочил Минька к буфетчику. – Ты – человек! А я кто? И я – человек! Но ты возвышен, а я унижен. Ты – верхняя ступень, я – подножка самой последней. Ты – красота, я – грязь, нечисть. Смотри же на меня со своей высоты и любуйся на-то, чем ты можешь быть внизу. Но я выше тебя. Я совершенен в своем падении, а ты?..
– Поехал! Не раз мы эти твои представления видели. Надоело. Вот тут тебя по делу спрашивают, – указал буфетчик на Евгения Николаевича.
Минька в одно мгновение очутился около старичка.
– Так это вы, господин хороший,