засрали», любительницу голых кошек, цветов, романтической прозы и сатирической поэзии, атлетически сложенных блондинов и черно-белой фотографии и противницу зоопарков и прочей неволи.
Я пытаюсь выдавить из себя хоть что-то, но она машет рукой:
– Ладно, потом расскажешь… как-нибудь, – понимающе кивает та, которую я еще пару часов назад так яростно ненавидела, а теперь… А что теперь? Или эти старая и новая Людки разом считают, что мы уже подружились? Что нас сблизили эта идиотская прогулка по магазину и пятнадцать минут в переполненной маршрутке? Или что стоит погладить меня по шерстке, которая отсутствует у ее любимых котов, как я разрыдаюсь на ее могутном плече? А назавтра она явится в совсем другом настроении, и…
Додумать, что будет завтра, на работе, и чем еще ошарашит меня Людка, я не успеваю – потому как ошарашивает она прямо сейчас. На покинутой разумным человечеством конечной, откуда освобожденный от тряски народ порскнул во все стороны по неосвещенным проулкам, Людка вдруг извлекает неизвестно из какого места… те самые буженину, сыр и копченую рыбу, а в придачу к ним еще и палку копченой колбасы в вакуумной упаковке!
– Ты это… держи.
Я разеваю рот и вытаращиваю глаза. Людка самодовольно усмехается:
– Во как у этих жлобов тырить надо! – гордо объявляет она. – А не жменю гречки в карман. Держи! Тебе и дочке! Премиальные. И не от этой «Дешевки», а от меня лично!
Сны, которых не могло быть
– Добрый вечер в вашей хате…
Мама удивленно взглянула на дверь: в гости теперь не ходили, а занимать у нас было нечего. В хатах теперь даже окна не светились – если у кого и был кусок хлеба, делили его в темноте, чтобы чужие не увидели и не попросили.
– От, деточкам узвару принесла…
– Садитесь, Килина Карповна, – вздохнула мать.
Тетка Килина, дальняя ее родственница, когда-то считалась, наверное, самой толстой в селе. Теперь бабин жир сошел, а дряблая кожа была даже не морщинистой – она висела складками, словно поверх собственной баба Килина накинула еще и чужую. Широченная праздничная юбка пришедшей – та самая шерстяная юбка с узорами, на которую я всегда заглядывалась, теперь была собрана складками вдвое и подпоясана веревкой.
– Ешьте, ешьте… – приговаривала она, ставя горшок с узваром на стол. – Деточкам наварила…
Марийка уже запустила грязную руку прямо в горшок, а Степанко кинулся от матери бежать к угощению на своих худых кривых ножках, но запнулся, упал и зашелся криком. Я выхватила горшок у Марийки, высыпала груши в миску, потом подняла ревущего братика и подтащила его к столу.
– Мягенькие грушечки, мягенькие… – приговаривала баба Килина, глядя на нас, на мать, худую до черноты, с ввалившимися глазами, на Марийку, широко расставившую локти, чтобы никого не подпустить к миске, и на Степу, запихивавшего разваренную грушу в рот сразу двумя руками и который больше раздавливал, чем ел. Я почему-то не притрагивалась к гостинцу, а баба внезапно сказала:
– Меланка как