ночь, до самого того момента, пока на востоке не началась канонада, Клаудиа не сомкнула глаз. Стоявшая тишина мучила ее, и она ждала начала далекого сражения как облегчения. Где-то далеко в лесу изредка ухал филин. Вся природа замерла в ожидании, и даже пряный холод начала осени не мог развеять духоты, скопившейся, словно перед грозой. Правда, перед самым рассветом она погрузилась в горячечную дрему, больше похожую на бред, чем на сон. Ей представлялась бархатная южная ночь, невероятные звезды, звонкое пение цикад, ясное дыхание весны и мучительное ожидание смерти. Вновь метался по лохмотьям голодный, сходивший с ума Игнасио, но его черты почему то все больше ускользали от нее, превращаясь в холодную застывшую маску дона Гарсии.
Ужас охватывал Клаудиу, холодная дрожь пробегала по телу, и она пыталась проснуться, но липкая паутина бреда не отпускала ее… Наконец, когда до городка докатились первые еще не слившиеся в единый рев и гул пушечные залспы, Клаудиа вырвалась из плена видений и, соскользнув на холодный грязный пол, стала жарко молиться.
– О, пресвятая дева, не оставь, не оставь его! Своим крылом защити, укрой! Я не хочу, чтобы он погиб! Он должен жить! Мы будем жить! И мы еще будем с ним счастливы!
Но слова молитвы не приносили утешения, и железная рука тоски никак не отпускала измученного сердца.
Владимир лежал, отвернувшись к стене и белея в сумерках повязками.
«О, если бы он тоже начал сейчас молиться этой своей Богородице, которая так посмотрела на меня в церкви горевшего Смоленска! Может, тогда бы мы вдвоем сумели умолить…» – вдруг подумала она, и, словно услышав ее мысли, русский медленно, превозмогая боль, встал на колени и, сняв с шеи овальный образ, положил его на левую ладонь.
– Богородица-дева, покрой нас честным своим покровом и избави нас от всякого зла…
И так, до тех пор, пока не раздались на лестнице спешащие шаги Гастона, два человека, разделенные по рождению огромными пространствами Европы, религией и войной, мужчина и женщина, испанка и русский, молились вместе и верили, что единый Бог смилуется над… но над которой же стороной?!
Генерал Аланхэ этой ночью тоже не спал. Сомнений больше не оставалось, битва состоится наутро. «Посмотрим же, как дерутся русские, дерутся, не уходя, не оставляя городов, а лицом к лицу, – лихорадочно размышлял он. – Этот день должен решить все. Patria o muerte. И если мне доведется нынче идти в бой, то я приложу все силы, чтобы выбить тебя, русский медведь, из твоей вековой беспробудной спячки. Я уязвлю тебя в пяту, чтобы ты завизжал, завыл, закрутился от боли и сокрушил на своем пути все преграды и всех врагов. Но если завтра мы сметем их? – вдруг ужасом полоснула дона Гарсию страшная мысль о не такой уж и нереальной возможности новой победы маленького капрала. – Тогда… тогда… о нет, лучше мне умереть на этом священном поле».
Выхода не было, и смертный страх, свидетельствующий не о трусости, а, скорее, наоборот, о полном владении собой, холодной рукой стиснул душу Аланхэ. Что смерть, если