оттащат в сторону и оставят коченеть. Даже не присыпят снегом. Нет сил. Все измучены, а сердца так переполнены страхом, что не дрогнут при виде мертвеца на руках у вдовы с малыми детьми. Лишь отведут глаза, страшась мысли самим остаться обочь дороги, и бредут дальше. Ни чужая смерть, ни крики по покойнику не в силах были остановить это угрюмое людское движение.
Их отход никто не прикрывал. Некому было. Счастье, что преследовавшие их два полка кавалерии красных были в таких же условиях. Голод, холод и болезни оказались единственной верной охраной отступающим. Так что Дмитрий на своей шкуре испытал, что такое командир и как много значат его поведение, личный пример и подвиг.
Дутов, как и все его войско, был обессилен, подавлен. Добровольно подчинившись молодому атаману, сославшись на усталость, тут же уехал с гражданской женой в еще не тронутый войной Лепсинск – ведать административными делами. Истощенные, измотанные оренбуржцы, разбитые сознанием бесцельности своих мучений, передавая друг другу разговор атаманов, матюгались, митингуя:
– Он устал! Но он командовал, а мы кровь проливали! Он ехал на лучших конях и в повозке, а мы пеши шли и куска хлеба не имели! Так кто же устал больше? Мы устали не меньше его…
Жаждущие отдыха и не желающие воевать люди открыто роптали, не признавая над собой ничьей власти, кроме власти своего атамана. Такие разговоры вели к непослушанию, развалу. Как первая его примета, из оренбуржцев за границу побежали генералы со своими штабами. Затем – полковники. Нужны были крайние, решительные меры. Расстрелянные два полковника и три казака своими жизнями заставили умолкнуть остальных.
Все поутихло, но еще более приуныло.
Дмитрий, чудом не заболевший, но измученный и оголодавший, более похожий на живой труп, чем на добровольца, понимал, что такие настроения не могут радовать принявшую их сторону. Но он и сам все чаще и чаще ловил себя на съедающих его изнутри мыслях о большой ошибке, совершенной им, когда решил перебраться в мятежный, не подвластный большевикам Оренбург.
А ведь мог бы добраться до матери, тетки, а там рывок – и Европа.
Если бы все вернуть… Остаться с Анастасией…
Обнять, прижать её к себе – крепко-крепко, чтобы нельзя было у него её отнять никому, да так и замереть вместе с ней под жгучим солнцем на том дальнем полустанке возле зарослей пыльных, изодранных лопухов…
Елизавета, мягко шурша дорогим шелком, шла рядом и говорила, чуть задыхаясь:
– Вам ничего обо мне не известно, а я очень люблю серьезничать, Дмитрий, и, все замечают, серьезное мне к лицу.
Требуя от него подтверждения только что ею сказанному, игриво, но в то же время властно, заглянула в глаза:
– Может быть, вам трудно в это поверить, но я люблю говорить серьезно: об астрономии, философии, о путешествии к Южному полюсу, открыть который отправились несколько экспедиций… Я не боюсь трудностей, я бы сама хотела добраться до открытых только что новых русских владений на севере. Побывать на острове цесаревича Алексея,