временно, даже модно прикинут. В нём есть всё, без чего трудно представить текущую литературу.
Семейная травма – действие закручивается вокруг конфликта мужа и жены, не согласных в том, как обойти приговор бездетности. Социальная драма в подсветке психологии – ребёнка, которого есть шанс удочерить, изводят выбором и двойными стандартами родные бабки. Меланхолия внутренней эмиграции – действие разворачивается в деревне недалеко от Москвы, где даже при наплыве гостей неизбежно уединение со своими страхами, проекциями и страстями. Исповедь и компенсаторные механизмы лузера – роман написан от лица писателя, который нарывается на подвиг, сбегая от неудачи, и не находит слов, чтобы прямо поговорить с женой о том, что их мучает. Сатира и вызов – то и дело в романе продёргиваются обмусоленной ниткой образы беженцев и гастарбайтеров, воцерковленных по моде и патриотов на словах, блогерской показухи и самодовольной социофобии.
Но это напряжение актуального времени – подчёркнутое тем, что автор включает нас в своё настоящее, постепенно разворачивая один свой день в деревне от утра к следующему утру, – это выпяченное «здесь и сейчас» становится в романе объектом полемики.
«Почему ты не рассказал правду?» – требовательно обращается к мужу-писателю та, кто в романе под безличным именем Кисонька служит проекцией его реальной жены. Кисонька в романе играет против писателя – тянет одеяло супружеской, общей вроде как жизни на себя, врывается в текст с поправками, куда более существенными, чем у любого редактора. Кисонька перекраивает мир романа – и его жанр: она упорно возвращает писателя к документальной реальности.
Писатель придумывает – Кисонька обдирает образы до фактов. Писатель закручивает сюжет – Кисонька рассказывает, как было на самом деле. Писатель «так видит» – Кисонька просит разуть глаза.
Роман движется за счёт ритма созидания и разрушения, как сам мир, в котором чередования рождения и смерти, роста и убыли, расцвета и угасания бессчетно репетируют акты Творения и Конца, между которыми, будто в подкладку вселенной, завалилась и копошится вся наша жизнь.
В этой ритмичной смене художественных концепций – источник нового эксперимента Александра Снегирёва в жанре романа.
Стоит вспомнить, что его букероносная «Вера» была своего рода вызовом набравшему тогда широкую популярность в литературе жанру большого исторического романа. «Вера» вышла на фоне оглушительного успеха книг о репрессиях, гражданской войне, семейных саг о двадцатом веке. Вышла – и возмутила несоответствием общему ряду: в маленьком романе «Вера» есть следы и саг, и эпопей, и цепь поколений, и великая война, и связь современности с началом прошлого века, и историческая травма, и взаимоисключающие пути России – весь набор модного романа, только свёрнутого в тугую трубу, из которой автор подглядывает за совсем частными травмами своей героини Веры и представителями разных слоёв современного общества, с которыми она, как сама Россия, ищет единственно верный путь – к своему женскому счастью. Роман выглядел ехидной пародией на большой исторический жанр и в то же время опасно глубоким путешествием в подсознание современности, где коллективная память так же спутана, причудлива и тревожна, как повествование Снегирёва.
Новый роман выходит на фоне нарастающей востребованности документальных свидетельств о личных и социальных травмах. Стоит ли говорить, как угловато, вертляво и шутовски встраивается он в этот новый ряд актуальной литературы и как опасно порой замирает на самом краю пародийной исповеди?
Документальность – это рассказ об опыте, неотъемлемом и неповторимом, как имя. Это сага о том, что, в силу личного переживания, стало принадлежностью конкретно этого человека. Это попытка поделиться тем, чем на самом деле поделиться нельзя.
Лев Толстой говорил, что, возьмись он ответить на вопрос, о чём его роман, ему пришлось бы написать его целиком заново.
Так и понять документальное свидетельство по-настоящему возможно, только пережив его лично и заново.
Жизнь и литература не поддаются окончательной интерпретации.
Вот почему в документальной прозе жить – значит сталкиваться с достоверным и неизбежным. А в романе Снегирёва жить – значит попытаться забуриться в почву и натолкнуться на слежавшиеся презервативы.
Резиновая земля – отличная аллегория жизни, которая выдает ответы не по запросу.
Вспоминается камень, который, как сказано в Евангелии, человек никогда не предложит сыну, попросившему хлеб.
Кисонька требует от писателя напитать публику хлебом документального свидетельства. Но он во всем пережитом чувствует привкус резины, фейка, самообмана.
Что литература – лучшее средство терапии травмы, известно давно. Однако в новом романе Снегирёва литература становится антропологическим законом.
Человек литературен по природе – потому что не может не вжевывать резину в почву опыта.
В этом его уязвимость перед жизнью, которую он никогда не видит такой, как есть. Но и власть над ней.
Литература – способ отступить, переиграть и навязать жизни свои