ему редко, но наверняка посылала: скорее всего диктовала, зазвав их к себе в хату, соседским грамотным девчонкам.
Но и через них, их старательными почерками тем более вряд ли стала бы оповещать его о случившемся.
Скорее всего, кто-то из родни, из двоюродных сестер постарался. Шепнул – аж до Курил долетело – тиснул: Настя-то, Настя-то наша… Я и счастлив, что нашлась хоть одна писучая, вполне успевающая по русскому предмету душа. К слову говоря, одну из теток моих так и звали – не Евдокия, а сразу, ласково и уменьшительно: Душонка… С большой буквы.
Я-то дядьке поразился до онемения: громадный, весь позлащённый, белокурый, вьющийся чуб из-под сбитой на затылок фуражки со звездой и с лакированным козырьком столбнячим матюком стоит. В хату нашу под вечер вошел, и матушка моя, как подстреленная, рухнула ему на боевую грудь. Я остолбенел, сделав руки по швам и рот разинув как прилежный птенец мухоловки.
Я, конечно, ждал – откуда-нибудь, хоть с того света – отца, но и дядька, тем более такой героически-эпический, мне был баснословной удачей. Отбросив в сторону чемодан, он и меня шумно сграбастал, как будто бы знал меня тыщу лет – хотя мне всего-то было четыре.
Совершенно не удивился. Прямо ехал и только и мечтал, как он меня здесь встретит, несмотря на то, что семь лет назад, когда он из этой же хаты, провожаемый одной только старшей сестрой, и уходил (в военкомат, в райцентр и впрямь надо было пёхом переть – другой бы и завернул куда-нибудь вбок лет эдак так на двадцать, дядька же сам, семнадцати лет, набивался на службу, благо что остановить было некому: мать с отцом уже снесли на кладбище, Настю же он сызмалу не боялся) из этой же хаты и уходил на фронт, никаким племянником в ней и не пахло, да и взяться, запахнуть было неоткуда.
Особенно таким.
И поднял меня над своими плечами так, что я тоже вынужден был пригнуться, несмотря на малюсенький ещё рост, чтоб не пробить головой потолок. И расцеловал, обдавая одеколоном «Шипр», меня в обе щеки, чем немало меня удивил: я и не знал, что целуются не только мама и тётки, но и дядьки тоже.
Не удивился: ну и что, что не было и не пахло: помели веничком по углам и – наскребли! И – запахло.
Дядька поднял меня над собой, и мы несколько минут смотрели прямо в глаза друг другу: я, тужась, чтоб не перепугаться и не расплакаться – да и насколько они верны, надежны эти дюжие мужицкие руки, которых я доселе не знал, а то раззявятся, и полетел я кубарем вниз – вперился в голубые-голубые, с прозеленью и веселыми искрами в них, дядька же вперился – прямо в Азию.
Ну да. В полные восторженного ужаса и сомненья в собственном счастье, отчего изливающаяся из зрачков потусторонняя смола приобрела совсем уже перекатный, почти что птичий блеск, непроглядно темные и беззвездные.
Два мира – два Темира.
Потом опустился на колени, открыл, ловко звякнув защелками, дутый свой чемодан, вынул и бросил матери в неловко растопыренные руки сбереженную во