раз я читала Бабеля в аспирантуре перед семинаром по литературным биографиям. Это были дневники 1920 года и «Конармия»; я прочла их в один присест, пока в февральскую дождливую субботу пекла торт «Черный лес». Для потомков Бабель увековечил военный позор бездарной русско-польской кампании, а для меня – кулинарный позор этого торта, который на выходе из печки напоминал старую шляпу: после того как я оптимистично вылила на торт половину двухдолларовой бутылки киршвассера, органы чувств опознали в нем старую шляпу, замоченную в сиропе от кашля.
Есть книги, которые запоминаются вместе с материальными условиями чтения: сколько чтение заняло, время года, цвет обложки. Зачастую книга запоминается именно благодаря этим материальным условиям, но иногда – наоборот. Я уверена, что мои воспоминания о том дне – запах дождя и печеного шоколада, унылая квартира с ее надувной кроватью, раздвижная стеклянная дверь, через которую видны мокрые пальмы и парковка у супермаркета «Сэйфвэй», – обусловлены дневником Бабеля, драгоценным и полуутраченным.
Дневник начинается с пятьдесят пятой страницы – предыдущие пятьдесят четыре Бабель потерял. Через три дня отсутствует еще двадцать одна страница, а это целый месяц. «Спал плохо, думаю о рукописях, – пишет Бабель. – Тоска, упадок энергии; знаю, что превозмогу, когда это будет?» В следующие несколько дней, несмотря на усилия, все вокруг напоминает ему об утерянных страницах: «Крестьянин (Парфентий Мельник, тот самый, что служил на военной службе в Елисаветполе) жалуется, что лошадь распухла от молока, забрали от жеребенка, тоска, рукописи, рукописи…»
Этот дневник – не о войне, а о писателе на войне, о писателе, взахлеб вкушающем войну как источник материала. Виктор Шкловский, который изобрел теорию о том, что литературный материал всегда вторичен по отношению к литературной форме, был большим поклонником Бабеля. «У него не было отчуждения от жизни. Но мне казалось, что Бабель, ложась спать, подписывает прожитый им день, как рассказ». У Бабеля не было отчуждения от жизни – напротив, он к ней стремился, – но он был неспособен воспринимать ее иначе как материал для литературы.
Эпиграфом к дневнику могла бы послужить знаменитая фраза из «Дон Кихота»: «…читаю все подряд, даже клочки бумаги, подобранные на улице»[7]. В Бродах, после погрома, в поисках овса для лошади, Бабель набредает на немецкую книжную лавку: «Великолепные неразрезанные книги, альбомы… хрестоматия, история всех Болеславов… Тетмайер, новые переводы, масса новой национальной польской литературы, учебники. Я роюсь как сумасшедший…» В разграбленном польском поместье, в гостиной, где лошади стоят прямо на коврах, он находит сундук с «драгоценнейшими книгами»: «Конституция, утвержденная сеймом в начале XVIII века, старинные фолианты Николая I, свод польских законов, драгоценные переплеты, польские манускрипты XVI века, записки монахов, старинные французские романы… Французские романы на столиках, много французских и польских книг о гигиене ребенка,