и правда, не нужна я ему, меня все равно убьют рано или поздно. Может, так даже лучше. Не тронет никто. Ни он, ни звери его лютые, которые там за палаткой ржут, как и их кони.
– Давай рассказывай, чему тебя научили? Зачем ты должна была выйти ко мне?
– Я понятия не имею – кто ты. Никто меня ничему не учил. Какую правду?
Чуть не плача и пытаясь ослабить натяжение петли на шее, просовывая под веревку руки.
– Рифат, а ну подержи ее, может, без одного пальца она заговорит быстрее.
Тот сразу же схватил меня за волосы и швырнул на пол, придавил всем весом, стал на одно колено и сдавил мне запястье, вытягивая руку насильно вперед. В ладони Кадира сверкнуло лезвие кривого ножа, он склонился над моей рукой… распрямляя мне пальцы, царапая лезвием мизинец. От ужаса я не кричала, я не могла издать ни звука, я, широко раскрыв рот, зашлась в немом вопле, и по щекам градом потекли слезы. И вдруг Кадир убрал нож, схватил мою руку и перевернул тыльной стороной запястья вверх, потрогал большим пальцем красные вздутые пятна.
– Смотри… ты это видишь, Рифат?
– Что именно?
– Волдыри. Ожоги от солнца. Она обгорела до мяса, пока мы ее везли.
В ту же секунду меня отпустили, и я, захлебываясь слезами и задыхаясь, отползла к столбу. Прижалась к нему, дрожа всем телом и жмурясь от слепящих меня слез. Меня все еще колотило крупной дрожью.
– И что? – спросил Рифат.
– А то, что у девчонки кожа чувствительная, как папиросная бумага. Те, кто ее сюда тащили, не знали об этом. Значит, не Асадовская. Не подставная. Черт ее знает, как вообще сюда попала. Не от мира сего.
Наклонился и швырнул мне шкуру.
– Укройся и спи. Завтра вставать рано.
Аднан вышел из палатки и подошел к костру, разожженному Рифатом еще несколько минут назад после того, как оставил Аднана и его подарок наедине. После сильного испуга девчонка забилась в угол и тряслась там, как паршивая собачонка. Он сам не знал, отчего ему вдруг захотелось ее оставить. Спрашивал себя и не находил ответа. Рифат прав – она не просто обуза, а мешок с парой камней на ногах у его лошади. Проще выкинуть, чем тащить за собой. Но он помнил ее глаза там, у полуразрушенной заправки. Не волосы зацепили его взгляд, а именно эти глаза. Чернильно-синие. Как паста шариковой ручки на закрашенном рисунке. Все смотрели вниз, трусливо, по-плебейски, как он привык, а эта прямо на него… и взгляд не такой, как у других. Не раболепский, не как у животного. Ему ее глаза сумеречное небо напомнили. Он потом постоянно в них смотрел, искал подвох, может быть, линзы или преломление света. В сочетании с ее белоснежной кожей и волосами эти глаза были чем-то нереальным, за гранью понимания Аднана ибн Кадира, повидавшего на своем недолгом для бедуинов веку то, что другие не видели за десять жизней. И он оскопил Слона не за ложь… а за то, что она его пожалела. За то, что вышла просить за него и тут же подписала ему приговор. То, что младший сын шейха решил сделать своим, не могло принадлежать, смотреть и даже жалеть кого-то другого. Даже если через секунду он решил бы оторвать ей голову.
Но ему не хотелось. Пока. Он