такие книги. Я повторяла, как гимназистка:
Куска лишь хлеба он просил,
И взор являл живую муку,
И кто-то камень положил
В его протянутую руку.
Существовало не отмененное с добрых старых времен правило, что политическим должны давать учебники. Но нам давали буквари и арифметику, должно быть, в насмешку. Наши дипломы очень раздражали начальника тюрьмы.
Сидишь на своем сорокасантиметровом стульчике, привинченном к стене, и думаешь, думаешь. Очень трудно найти тему для мыслей, тему, которая не разрывала бы сердце.
Мечтать? Но о чем? Срок – восемь лет – кажется бесконечным. Пересмотр приговора может быть только в связи с общими политическими переменами. Но так велика была сила гипноза, что даже в этом склепе, наедине с собой, я очень долго не могла мечтать, например, о том, чтобы умер Сталин или его свергли. Это казалось гибелью, возвратом к капитализму.
Только в глубине мозга, в самой глубине, где бродят мысли, не сформированные в слова, рождалось чувство протеста.
Если “он” непогрешим и гениален, значит, мне и сотням тысяч людей так и полагается сидеть в этих гнусных камерах, тысячам людей вместо человеческого труда полагается целыми днями подглядывать в глазки и следить, чтобы мы не отвлекались хоть на минуту от давящего нас горя, и за это подлое занятие получать ордена и чувствовать себя людьми, делающими государственное дело, ведущее страну к коммунизму.
Вспоминать? Нельзя. Сойдешь с ума. Гонишь всякую тень воспоминаний, стараешься сразу переключить мозг на механическую работу: считаешь, вспоминаешь стихи, составляешь из букв большого слова другие слова. Но иногда воспоминания овладевали душой и воля сдавала. Ох, как становилось тяжело.
Стены Казанской тюрьмы полутораметровые, но все-таки там мы слышали пароходные гудки. А ведь я волжанка! Такой гудок переворачивал душу: я сразу представляла себе Волгу, ее ширь, пароходы, молодость.
Стараешься не слышать, не верить, что вот сейчас, когда я сижу в этом каменном погребе, жизнь идет почти так, как прежде.
Не может быть, чтоб в этот час
Шумел зеленый лес и шелестело поле!
Чтобы на Волге в радостном приволье
Переливался голубой атлас…
Не может быть…
Решетка на окне
Да дверь с глазком –
Вот где границы мира.
Сердца людей запуганы и сиры…
Я умираю, не могу вздохнуть…
О Боже, как тяжел мой путь.
К счастью, вспоминала я о воле, о жизни все реже и реже.
Чувство самосохранения заставляло не думать, не терзаться. Старалась создать какой-то свой, призрачный, тюремный быт.
Зина Станицына, моя сокамерница по Соловкам, попала и здесь со мной в одну камеру. Она учила всех алгебре, геометрии, составляла задачи – время как-то проходило.
Я рассказывала шепотом французские романы.
Тяжелее всех было Ольге Ивановне Никитиной, старухе-ткачихе. Она проработала у станка