вдруг обнаружило свой страшный смысл и вылилось в душе ребенка в бурную симфонию жизни и смерти, где ему надлежало исполнить свою первую скрипку.
В холле наступило гробовое молчание. Обостренные недосыпанием человеческие нервы уловили ту единственно верную волну, на которой мыслил и чувствовал этот мальчик. И женщины вдруг запричитали, и стали притягивать к себе своих и без того смирно сидящих полусонных детей.
– Руиг, руиг![2] – раздраженно восклицала мадам Виннер. Но это еще больше возбудило толпу.
И тогда зять мадам Виннер обратился ко всем на идише, чего никогда не делал с момента своего побега в Австрию.
Все постепенно успокоились и разошлись по своим комнатам.
Наутро мадам Виннер мела затоптанный за ночь пол, негодуя на постояльцев и пылая в столбах солнечной пыли.
Последняя осень
Марк Перельштейн, в прошлом румынский беженец, ныне господин Виннер, хозяин загородного австрийского пансионата для беженцев из России, ностальгировал по слякотным румынским сумеркам. Он ностальгировал по глухому двору с оброненными отзвуками собачьего зевка и петушиного всполоха, по стекающему с карниза небу, размазывающему осенний мир по стеклу расползающегося глиняного домика. В последнее время ему все чаще снились запахи навоза, прелого сена, темный угол сырого сарая с воздушными лоскутами паучьего плетения. Во сне он разгуливал по закоулкам своей памяти и отыскивал все новые и новые места – какие-то балки, лазы, ниши, куда можно было забираться до утра.
Утро наступало безжалостно ясное, без единого облачка и с резким холодным солнцем над Альпами. Переход от сна к яви задерживал его в постели до появления в дверном проеме ванной энергичного лица жены с четким рисунком закрученных, как бараньи рога, ноздрей.
Это была последняя осень жизни с беженцами. К весне намечалась полная реконструкция пансионата, и господин Виннер представлял себе глухую зимнюю заброшенность дома с убранной мертвой кухней и поцарапанной от шахмат и столовых приборов поверхностью столов в обеденном холле. Ему представлялось, как он будет стоять посреди этой тишины поздним утром и слушать, как сами по себе скрипят половицы и дрожит в конце коридора солнечный блик, будто кто-то толкнул дверь к себе в номер. Он даже видел этого «кого-то», полу его тяжелого халата, стершую пыль с дрогнувшей половицы.
Что-то было такое в этой последней осени, что больно отзывалось в самых глубинах виннеровской души. От этого он еще острее замечал отрицательные стороны беженства, разрушающего стены его дома и не понимающего, сколь добр был господин Виннер, жертвующий собственным семейным покоем во имя эмигрантского временного благополучия на чужой земле.
К ноябрю в холле стало тише, по утрам почти не тарабанил душ на этажах. Беженцы задумчиво сидели над шахматными досками, которые напоминали желто-коричневые осенние дороги. Играющие не торопились с ходами, тщательно продумывали их, будто собственные судьбы, и от этого были немного похожи на волхвов.