машинку и уже счастлив, – сказал репортер. – Если тебе нечего сказать, то молчи, или, что гораздо достойнее для таких людей, как мы – жертв Ардолафата, демона слова, всемогущего, – занимайся чистым творчеством, абсолютным ex nihil[19]. И живи, словно Буэнос-Айрес раскинулся на кисельных берегах молочной реки.
– Ты ошибаешься. Всякое творчество, даже самое чистое, имеет нравственную основу. А нравственной основы не бывает без человеческого достоинства. Ты можешь вести себя недостойно в личной жизни, но едва начинаешь эту мерзость воплощать в литературное произведение, излагать, как тотчас же возникает необходимость нравственных основ, если, разумеется, речь идет о творчестве, а не о выполнении заказов и поделок для Аргентинского общества писателей или для воскресных иллюстрированных изданий. Даже сукиному сыну и то требуются свои принципы и основы. Прости, я немножко тебя отвлек. Но то, что ты называешь чистым творчеством и с помощью чего, наверное, можно было бы превосходно уйти от детерминизма и построить нечто, хотя тебя и не обеспечили строительным кирпичом, у нас, по-моему, это и по сей день – отвратительный эскапизм. Например, я сам прежде всего репортер. Но пишу стихи и знаю, почему я их пишу. Это – предательство. Ибо в стихах я пишу о ярости и вдовстве потому, что мой взгляд устремлен вовнутрь меня, и я хожу по улицам и изрыгаю все темное, что есть во мне, чтобы другие поняли, какой я мерзавец.
– Ты всегда на себя наговариваешь, – огорчилась Стелла. – Давайте сначала поедим, и не трать прежде времени желчь. Мы все о себе невысокого мнения, потому что на самом деле мы – лучше многих.
– Поразительно, – сказал репортер, глядя на нее с одобрением.
Клара пожала плечами и откусила сочное мясо. У нее были повадки Хуана, частенько она пользовалась его словечками, а в свободную минуту складывала его головоломки. Рядом на стуле лежал пакет с цветной капустой, бумага шуршала при каждом сотрясении пола. За витринным стеклом виден был туман. Временами он становился гуще, а то вдруг поднимался, и тогда открывалась улица и машины на ней. Клара была на улице, она шла по туману. И слова, звучавшие вокруг, доходили до нее словно издалека, как по телефону. Она подумала об экзамене без страха и почти без надежды. Андрес смотрел на нее и тихо улыбался. Ой, как сурово она обошлась с ним только что! Чтобы защитить Хуана, ей всегда приходилось причинять боль другим. Абель, Андрес. Все, что говорилось здесь, – чепуха, невинная студенческая болтовня, называемая греческим словом «эутрапелия».
– Слово «эутрапелия» пахнет гелиотропом, – сказала она тихонько Андресу. – Какая жалость, что нам приходится жить в такое метафизическое время, тебе не кажется? Я говорю это в чисто литературном плане.
– Я не понял тебя.
– Я – тоже, – сказала Стелла-распахнутые-глаза.
– Какие вы не тонкие. Вот слушай: они – и заметь, с каким старанием – излагают свою платформу, исходя из того, сближает ли то, что пишется, человека с человеком, сближает