пожирающих друг друга, беспощадный тейлоризм[352] фабрики-муравейника и жестокая война двух видов муравьев, каждым из которых предводительствует диктатор, считающий себя избранным, – это кишение, словно из “фламандских пословиц” Брейгеля, смешных сценок с моралью, становится поводом для комментариев Бродяги, который с угла сцены, то есть с краю, наблюдает и оценивает все своими флегматическими замечаниями. Как и любое пражское создание, он неспособен ничего изменить в убогой суматохе, еще более усугубленной ничтожностью этих мизерных тварей.
В комедии есть два совершенно удивительных пассажа: описание муравейника – многоэтажного красного здания, в котором деловито снуют муравьи, в то время как один из них, слепой, сидит у входа и измеряет время; и описание войны, в которой солдаты-муравьи сражаются друг с другом из-за какого-то ничтожного местечка, за “пядь земли между былинками”, за клочок “территории между сосной и березой”, за “дорогу меж двух стеблей травы”. “Тыщи на поле брани пали за то, чтобы штурмом минное поле сортира преодолеть и отбить…”[353], а тем временем диктаторы то и дело вуалируют массовую резню умильными словами о национальной чести, престиже, праве и другими подобными лозунгами, расставляя силки доверчивым простофилям. О, какая глупость, какое безумство, какая слепота!
“Господство над миром? Жалкий муравей, ты называешь миром этот кусок земли и клочок травы, дальше которого ты не видишь? Вот эту жалкую, грязную пядь земли? Растоптать бы весь твой муравейник вместе с тобой, даже листва на дереве не шелохнулась бы, ты, маньяк!”[354]. Сама смерть выступает генералом в этой батальной сцене, которая, именно потому, что она изображена с деформирующими гиперболами экспрессионизма, прямо отсылает к ужасам “Лабиринта”, к леденящему душу моменту, когда Коменский описывает беспутство солдат. И какое ужасное пророчество о гитлеровских временах предлагает нам мирмекология[355] в сцене, где один из диктаторов, как только противник разбит, назначает полковника “Великим богом муравьев”.
Несмотря на гнусность человеческих устремлений, страдания и разочарования, эпилог пронизан верой в жизнь – в нем изображен вихрь танца однодневок, что, умирая, прославляют жизнь. И все же нас приводит в замешательство крик Бродяги, что борется со смертью[356]: “Я еще должен так много сказать”, потому что тленной кажется нам жизнь того, кто не смог вмешаться в судьбы мира. И совсем уж посмертным выглядит “Дополнение для режиссера”, где Бродяга (перенявший эстафету у Путника) восстает от сна и находит работу дровосека.
В сердце Европы думающий человек, не примкнувший к стаду, в большинстве случаев вынужден пуститься в бродяжничество, причем часто – в бродяжничество на круглом маленьком холмике – малом участке земли, ограниченном непреодолимыми преградами, словно высокими стенами. И не случайно, что Бродяга и Путник – эти более чем пассивные наблюдатели или философы – становятся порой необычайно хитрыми