которые поднимались в центре пола довольно высоким холмом, как получается холм из блинов на блюде, когда на Масленицу хозяйка вносит их из кухни. Ступать по комнате было опасно – недолго потерять равновесие. Стены тоже были в коврах и увешаны скрещенными саблями, кинжалами, пистолетами, круглыми щитами и персидскими шлемами. Там же Егор узнал полотно Айвазовского с тонущим кораблем. Боковую стену справа занимала гигантская картина «Иван Грозный убивает своего сына», видно, похищенная из Третьяковской галереи.
– Иван убивает Ивана. Это забавно, – произнес высокий, почти женский голос. – Я приказал повесить ее здесь, чтобы все помнили – с императором шутки плохи. Даже если ты ему близок как собственный сын. Вам понятна аналогия?
– Это в Третьяковке висит, – неожиданно сказала Люська. – Я там была.
– Из Третьяковки картина давно исчезла, в чем заключается один из парадоксов нашего существования. Копия сделана по репродукции великим трагическим талантом Карлом Брюлловым и значительно превосходит оригинал. Вы как думаете?
Обладатель тонкого голоса таился в черном кожаном кресле за холмом ковров.
– Но ведь Карл Брюллов раньше Репина жил, – сказал Егор.
– Еще один парадокс нашей странной жизни. Подойди поближе. Присмотрись ко мне, юноша. А я тем временем получше разгляжу твою юную спутницу. Она еще не распустилась, нет! Она еще бутон. Но опытный и мудрый садовник изолирует такой бутон в своей оранжерее и будет ждать того момента, когда тычинки задрожат от предвкушения похоти! Мне кажется, что я вижу мой идеал, мою будущую императрицу.
Люська вцепилась Егору в локоть ногтями. Было больно.
– Не бойся, – сказал Егор.
– Я присоединяюсь к твоим словам, – сказал император. – Не бойся. Ничего, кроме счастья, тебя не ждет.
Наконец Егор разглядел императора.
В старинном черном кожаном кресле, какому положено стоять в кабинете академика, с трудом умещался очень толстый человек. Он был лыс, ни волоска, ни пушинки на голове, нос пуговкой, щеки мягко лежали на складках шеи, складки шеи лежали на груди и на плечах, а обнаженные руки, словно ручки младенца, были перетянуты ниточками. Ногти, очень маленькие по сравнению с сардельками пальцев, были покрашены в красный цвет. На человеке был надет бронежилет, похожий на детский передничек, который не сходился на боках, и шорты. Ноги, напоминающие ножки рояля, оставались босыми.
Рядом стоял Дантес, он держал фуражку на согнутой в локте руке и молча кивал на каждое слово толстяка.
– Я люблю искусство, – сказал толстяк. – Но еще больше я люблю молодых людей. От них я получаю мою энергию. Ах нет, не бойся, я ничего плохого детям не делаю, порукой тому честное слово моих соратников.
– Честное слово! – сказал старик в черном.
– Честное слово, – повторил Дантес.
– Вы садитесь, садитесь на ковры, на них тепло и мягко. И не удивляйтесь моему телосложению, оно – плод трезвого расчета. Когда, много лет назад, я попал в этот мир... тогда не было еще ни этого здания, ни других колоссальных строений Москвы.
Подчиняясь