та, та! У меня было такое ощущение, что, пока мы триумфальным маршем двигались по Ванкуверу, первую часть концерта творил не Бетховен, но мой отец. Его рука отбивала четыре четверти, захватывающую трель между последней долей и первой,
и я гадала, что бы это могло значить – чтобы человек, который некогда был знаменит, который выступал в Пекине перед самим Мао Цзэдуном, в собственном доме даже пианино не держал? Что на хлеб он себе зарабатывал, трудясь в магазине? Если уж на то пошло, то, хоть я и умоляла отдать меня учиться играть на скрипке, отец всегда отказывал. И, тем не менее, вот мы пересекали город в объятиях этой победительной музыки, так что прошлое, Бетховена и моего отца, никогда не умирало, но лишь разносилось эхом из-под ветрового стекла, а затем вздымалось и укрывало нас, словно солнце.
“Бьюика” больше не было; мама его продала. Из них двоих она всегда была жестче и неприхотливей, как кактус в гостиной – единственный комнатный цветок, переживший отбытие папы. Отцу моему, чтобы выжить, требовалось больше. В ванной мои ноги все больше уходили под воду. Устыдившись, что так много ее уходит впустую, я завинтила кран. Отец сказал однажды, что музыка полна молчаний. Он ничего мне не оставил – ни письма, ни послания. Ни слова.
Мама постучала в дверь.
– Мари, – позвала она. Повернула ручку – но дверь была закрыта. – Лилин, ты в порядке?
Минуло долгое мгновение.
Правда была в том, что отца я любила больше. Понимание этого пришло ко мне в тот самый миг, когда я окончательно осознала, что отец, должно быть, ужасно страдал и что моя мать никогда, ни за что на свете меня бы не бросила. Она тоже его любила. Рыдая, я коснулась ладонями воды.
– Мне просто ванну принять надо было.
– Ох, – произнесла она. Ее голос, казалось, отразился эхом в самой ванной комнате. – Смотри не простудись там.
Она снова попыталась открыть дверь, но та все еще была закрыта.
– Мы справимся, – сказала она наконец.
Больше всего на свете мне хотелось разбудить нас от этого сна. Вместо этого я беспомощно плеснула водой на собственные слезы и кивнула.
– Знаю.
Я слушала, как она уходит – как все тише стучат ее шлепанцы.
Шестнадцатого декабря 1990 года мама вернулась домой на такси с новой дочерью, пальто на которой не было – только толстый шарф, шерстяной свитер, синие джинсы и холщовые туфли. Я никогда еще не встречалась с китаянкой – в смысле с такой китаянкой, которая, как мой отец, приехала из настоящего материкового Китая. На шнурке у нее на шее висела пара серых варежек, нервно раскачивавшихся у бедер. Обтрепавшиеся концы голубого шарфа спадали один на грудь, а другой – на спину, на манер университетского преподавателя. Дождь лил как из ведра, и она шла, опустив голову, со средних размеров чемоданом в руках, который, судя по всему, был пустым. Она была бледна, и волосы у нее блестели, словно море.
Я как ни в чем не бывало открыла дверь и распахнула глаза, будто и не ждала никаких гостей.
– Девочка, – сказала