Мы едва смели лишь читать, говорить, дышать, слушать. А то вдруг нарушим шаткое равновесие, сделавшееся совсем ненадежным из-за дурных идей, прущих отовсюду, будто сорная трава? Надо было не шевелиться, ничего не трогать, закрыть глаза, заткнуть уши и бдительно следить за священной неизменностью всего настоящего, доброго и прекрасного. Вот к чему в основном сводилась наша жизнь в Плесси-ле-Водрёе: к железной дисциплине, необходимой прежде всего затем, чтобы научиться ничего не делать ни с окружающим миром, ни с будущим, ни с собой. Все заветы, передаваемые из поколения в поколение, выражали одну мечту: лишь бы ничего с нами не случилось. Понимать надо было: ничего плохого и вообще ничего.
Все это – то есть ничего – происходило летом в Плесси-ле-Водрёе. Но стоило ей вернуться в Париж, как тетя Габриэль прибирала к рукам все движущие силы истории. Она на лету схватывала бразды правления и решительно утверждалась между доктором Фрейдом и «Быком на крыше», между Дали и дадаизмом, между каким-нибудь негром-пианистом и каким-нибудь сюрреалистом. После трех или четырех месяцев благочестивой неподвижности возле каменного стола и фисгармонии настоятеля Мушу тетушка Габриэль чувствовала бурное желание перевернуть мир. Она окуналась с головой в какие-то хлопоты и подрывную деятельность, направленную на ниспровержение тронов, на ступенях которых мы сидели. В жаркую погоду она замедляла ход истории, а в холодное время года ускоряла его. На улице Варенн не оставалось ничего от песнопений, звучавших в Плесси-ле-Водрёе. Тетя Габриэль заменяла их взрывчаткой.
Несколько бомб, начиненных этой взрывчаткой и направленных против наших летних занятий, оставили след в истории идей. Громче всего нашумели три знаменитых фильма, эхо которых, к счастью ослабленное, дошло в конце концов и до нас, в Плесси-ле-Водрёй. Слава Богу, что нигде не сообщалось, где впервые были показаны эти фильмы. Как вы догадываетесь, это произошло именно на улице Варенн, именно там впервые явили себя миру «Андалузский пес» и «Золотой век» Буньюэля, а несколькими годами позже, накануне новой катастрофы, на которые так богат этот век, «Кровь поэта» Жана Кокто. Тетя Габриэль никогда не упускала возможности развертывать наступление своего авангарда сразу на трех фронтах: все еще нового искусства, революционной эстетики и расшатывания таких идолов прошлого, как здравый смысл, устоявшийся порядок вещей и религия, – то есть всего того, что было нам так дорого в эпоху нашего величия, уединения и обскурантизма. Фисгармония летних месяцев превращалась в рояль, в адское фортепьяно, из которого появлялись скалящие зубы, лихие иезуиты со связанными руками, оставившие далеко позади, причем с полувековым разрывом, демонстрации церковной моды в фильме Феллини «Рим». Там были и окровавленные статуи, и руки с ползающими по ним красными муравьями, и расширенные зрачки, и кошмарные и одновременно смехотворные процессии – весь наш мир там предали осмеянию, всколыхнули, перевернули. Улица Варенн отрицала и убивала Плесси-ле-Водрёй.
Так