упавшим голосом сказал он.
– А раньше ничего этого не было? – равнодушно спросил Генрих Александрович.
– Не было! Не было! – крикнул ещё Фряликов.
Музыка вдруг грянула совсем уж оглушительно, от ударных сотрясались стены, да и те, другие звуки сделались уж вовсе нестерпимыми. Какофонией, самой отъявленной и непристойной какофонией было это дикое смешение звуков.
– Ну, я ей сейчас устрою! – воскликнул Генрих Александрович и походкою истукана, походкою робота направился к выходу.
– Генрих Александрович! – окликнул того Фряликов, но доктор Яд уже вышел из кабинета.
Фряликов потоптался на месте. Потом походил по кабинету. Он посмотрел раскрытые книги, лежавшие на столе доктора; книги были, кажется, на немецком языке, а может, и не на немецком, может быть, на иврите; языков Фряликов не знал. На стене возле окна висел портрет самого доктора Яда; доктор смотрел прямо в объектив и теперь как будто наблюдал за всеми передвижениями Фряликова по кабинету. Вдоль стен были стеллажи с книгами, книгами, книгами. Значит ли сие, что в этом доме читали? Нет, не значит. Может, только делали вид… Фряликов немного завидовал этим интеллигентам во всех предыдущих поколениях; и отец доктора был интеллигентом, и дед, и отец деда, и дед деда. Они от поколения к поколению несли свет своей интеллигентности и передавали традиции от отца к сыну, от сына – к его сыну; так, конечно, легко стать интеллигентом или даже стать творцом, так легко воспринять и знания, и культуру, и духовные навыки. А попробуйте-ка стать кем-нибудь, учась на медные деньги, преодолевая сопротивление своих косных предков и их примитивных традиций, сопротивление среды, в которой чавкают, крестят рот, зевая, шмыгают носом, где смеются шуткам вековой давности, где живут вшестером в одной комнате, попробуйте-ка стать хотя бы даже хормейстером или учителем музыки, или свободным художником, ежедневно наблюдая всё это!.. Да и все эти книги на стеллажах… разве не насмешка они над случайным посетителем? разве можно прочитать всё это одному человеку? Ведь нет же, невозможно, никак не возможно! И вот тогда и получается, что здесь одна насмешка, одно презрение ко всякому человеку, забредшему сюда, быть может, случайно или даже пришедшему сюда со своею бедой. Как человека выдают его книги; особенно, если их так много. С головою человека выдают его книги, сказал себе Ипполит Глебович Фряликов, бывший хормейстер. Хочешь скрыть, утаить своё человеческое – не показывай никому книги свои! Впрочем, всё человеческое в человеке есть также и самое наносное, самое двусмысленное, самое неистинное.
Звуки в соседней комнате теперь не то, чтобы прекратились, но стали совершенно другими. Там уже не было слышно ни визгов, ни воплей и там как будто уже не мучили кошку, но, быть может, та же самая кошка, выросшая до размеров тигра, поедала кого-то или что-то и самодовольно, ненасытно урчала. Фряликов посмотрел в окно, но там смотреть было не на что. На редких ничтожных человечишек, однообразно бредущих по тротуару, смотреть ему было, что ли?