чему-то прочитанному.
– Насчет коллеги!.. – сказал тот еще.
– Как, вы уже уходите? – спросила девушка, на минуту отрываясь от чтения.
– Ухожу, – мрачно согласился хормейстер.
Приход его был незваным, сомнительным, уход же и вовсе бесславным.
Дочь Генриха Александровича обожгла хормейстера взглядом, с сожалением закрыла книгу и пошла провожать гостя.
В прихожей Фряликов неловко жал девушке руку, прощаясь; топтался на пороге, долго надевал остроносые туфли и, наконец, вывалился из барской квартиры доктора Яда.
– Я никогда себе не позволял… – сказал он, обернувшись. Он топтался теперь на лестничной площадке, на которую выходили двери двух квартир, всего двух. – Никогда бы себе не позволил.
– Что?
– То, что позволяют себе они, – сказал он.
– Кто?
– Ну эти… ваши дружки, – сказал Фряликов.
– Что позволяют?
– Всё, – сказал Фряликов.
– Это не страшно, – тихо возразила девушка.
– Страшно, – возразил Фряликов.
Он вдруг сам испугался сказанного, его ведь не спрашивали об этом, его не просили давать оценок и, даже не прощаясь, с сухою поспешностью побежал к лестнице.
– Слабого доктора ищут. Сильный приходит сам, – тихо-тихо сказала дочь Генриха Александровича.
Фряликов был уже двумя пролетами ниже и, спускаясь, тяжело топал своими остроносыми туфлями, но он всё же расслышал слова Сони.
Ах, если б он был другим!.. Если б у него была лицензия на безграничное существование; ведь он бы тогда захотел пребывать в положении тотального новобрачного, суперпрелюбодея, разве не так? Нет, этого ему никому не объяснить!..
Дядя и племянник
– Мы должны… я скажу вам, мы должны бороться за нашу славянскую парадигму, – говорил писатель земли русской Сумароков, когда поддерживаемый Иваном Ивановичем за талию неуверенно шёл по мощёной плиткой улице Жуковского. – Вы вот взгляните!.. – с небольшою запинкой говорил ещё он.
– О, он будет так рад, когда мы придём вместе, – деликатно дождавшись паузы в рассуждениях своего собеседника приговаривал Нежноп. – Подумать только, сам писатель Сумароков к нему пожалует!
Над головами мужчин плыли сизые клочковатые тучи, плыли за Неву, за Охту и далее, далее, по своим необъяснимым атмосферным надобностям. Когда солнце пробивалось в просвет их, делалось жарко и маетно, когда скрывалось за их неукротимой пеленой, вступал в свои права гуляка-ветер: он подхватывал, поддёргивал людей за их одежды и холодно задувал тем во все щёлочки и клапаны, за все пазухи. Лето уже съёживалось, ссутуливалось, лето уже дышало на ладан; будущие непогоды уже толпились у порога лета с намерениями нежной осады или хитроумного подкопа, чего доброго.
– Взгляните, вам говорю: кого мы читали последние тридцать лет. Кого? Латиносов, – сказал, как отрубил, Павел Васильевич. – Всяких там, изволите видеть, борхесов. Всяких там амаду и карпентьеров.