на видящего и видимое»[623]. И это, подобно человеку-индиго,[624] означает силу и мастерство воспринимать объект как хирурги воспринимают людей, которых оперируют. Они видят их не как живых, чувствующих существ, не как личностей с именами, заслугами и опытом, но как неодушевленный кусок мяса. Эмоции в процессе операции не играют у Великого Мастера никакой роли. За пределами профессии, на территории жизни, Мастер может позволить себе «… человеческое, слишком человеческое», но в границах профессии он знает, что должен быть жестоким, сверхчеловечным, тотально неличностным!
Жестокость – это полное отсутствие жалости. Истинная страсть лишена жалости. Жалость мешает уважать равных! «Жалость – страсть бедных людей, подобно тому, как сентиментальность – попытка сымитировать подлинное чувство. Жалость – взгляд на мир с точки зрения жертвы».[625] И еще мощнее: «Только когда мы достигаем бесчувственности и предельной извращенности, природа начинает открывать нам свои тайны, и только оскорбляя ее, мы способны ее разгадать».[626] Или, совсем сокрушительно, из позднего Ницше: «Нет истин “крупного стиля”, которые были бы открыты при помощи лести, нет тайн, готовых доверчиво совлечь с себя покровы: только насилием, силой и неумолимостью можно вырвать у природы ее заветные тайны, только жестокость позволяет в этике “крупного стиля” установить “ужас и величие безграничных требований”. Все сокровенное требует жестких рук, неумолимой непримиримости: без честности нет познания, без решимости нет честности, нет “добросовестности духа”: “Там, где покидает меня честность, я становлюсь слеп; там, где я хочу познать, я хочу быть честен, то есть строг, жесток, неумолим”»… Итак, «…есть великое блаженство в сердечной окаменелости – такое, какое вы не можете даже вообразить. Оно походит на вечно звучащую сладостную мелодию… Будьте здесь, на Земле, подобны машине, человеку в летаргическом сне! …вначале это кажется вам странствованием по безотрадной пустыне – быть может, в течении долгого времени – но затем вас внезапно озарит свет и вы увидите все – и прекрасное, и безобразное – в новом, невиданном блеске. Тогда для вас не будет важного и неважного – происходящее станет для вас одинаково весомым».[627] Так Сверхмарионетка становится персонажем Мифа, связывающим воедино Вечность (уровень зрителя) и «профанно-чувственную» невротичность (уровень роли) в одно целое, безжалостно разворачивая тем самым уникальность «анатомического театра»[628] жизни. Одним словом – «…призрак, играющий в жизнь, и есть актер»[629]. Этот грозный джентльмен, (леди, или сдвоенное существо, это как вам будет угодно), руководствуется только одним правилом – никаких правил! Сверхмарионетка, как «современный лидер», или человек-индиго, говорящий на птичьем языке[630], (на языке числа π), создает свои собственные правила, творит свою собственную философию, воплощает в жизнь идеи своей собственной «корпоративной религии», своеобразной религии индиго, которая фокусируется вокруг единого видения,