откудова, – она входит, вот сюда, вот в эту самую дверь, и что-то с мамой моей начинает тарабарить, видать, важное. А потом, Лена, вижу я ее спустя тридцать лет, опять она входит в эту самую дверь, платья с лис точками на ней уже нет и в помине, да и какое платье: зима стоит на дворе, и шляпы тоже нет – но с лица она ничуть не переменилась. Матери моей было уже… она 83-го года, значит, 84, мне – 37, Медее, змее, – 77, а выглядывала она моложе меня. Вот как такое может быть, скажи ты мне? Вроде проспала где-то эти тридцать лет, в гробу каком-нибудь хрустальном, а потом ее пробудили, она встала и пошла. И к нам заявилась, кекелка! Маму мою чуть кондратий не хватил. Да она и умерла вскоре после этого. И за Медеей, ты ведь знаешь, хвост из троих ребятешек: два мальчонки одинаковые, а один разный, говорит, приемыши. Оттуда она их привезла, где оружие всякое собирают, автомат этот еще Калашников сделал впервой-то. Своих детей: твоего отца – Сашу да Леню, старшого, – бросила тогда, в 37-м, на чужих людей, а приемышей, вишь, откопала откедова-то. Сама она в ватнике, и дети все тоже в чем попало, как бичи какие али цыгане, прописки у них нет, ничего нет, квартиру их шикарную тогда же, в 37-м, как Яна арестовали, конфисковали. С пропиской в Сочи в 67-м было трудно – вот она и сунулась к нам. В этом доме ведь они, все восемь сестер, и выросли: и мама моя, и Медейка-подброшенка тоже. Мама пожалела их, выделила кош, у нас там прежде кукуруза лежала да орехи, хурда-бурда всякая. Еще и участок земли ей прирезали от нас, в сельсовете все честь по чести оформили. А уж пацанва хулиганье оказалась! По садам лазили, всю хурму обдерут, бывало, где что плохо лежит – все подтибрят. А Медея за них горой стояла. Да 90-е-то годы со всеми тремя разобрались: одинаковые одинаково погибли – в бандитской перестрелке, а третий – от передозировки помер.
– А отчего она умерла? – задала глупый вопрос Елена, размачивая очередную сушку в чае. – Вроде не болела, вы говорили.
– Не болела. Кто ж его знает, у всякого свой час, как ты ни выглядывай молодайкой, как ни хорохорься, а пришел час – и всё: не стало Медеи Лавровны Тугариной. Накануне-то она пришла ко мне, да я уж, никак, рассказывала тебе?
Елена была вся внимание, и старуха, обтерев губы ладонью, продолжала:
– Мы с ней, Лена, не так чтобы шибко ладили, хотя по соседскому делу нельзя, конечно, не ладить. Но пришла она, пришла ко мне и говорит: Олька, говорит, – Олькой звала, как вроде мне все 7 лет, – не хочу, говорит, я, где все, лежать, а хочу, говорит, остаться подле своего дома, лицом к солнышку, к восходу, как умру я, завещаю, – строго так, говорит, завещаю! – похороните меня в богатырской хатке, а на кладбище, говорит, не носите. И умерла ведь там, в этой каменной хатке, на третий день только хватились, да ты уж про это все знаешь. А вот не послушались ее, похоронили по-людски на кладбище, не самоубийца ведь она какая, где попало лежать, и не абхазка, те тоже, бывалоча, во дворах своих хоронят, прямо под окнами. Да вот, Лена, стала последние дни сниться мне Медейка! Приходит, опять вроде в зеленом своем платье 37-го-то года, с листочками которое, в шляпе соломенной, и говорит: «Я тебя, Олька, не шлепала при жизни,