что ли, заторопился, Григорий Дмитрич? – насторожился Рушечкин.
– Почему же помирать-то? – степенно возразил Сикирин.
– Будто не знаешь, какие дыры штрафными штопают?
– Ну и что с того? Раз судьба такая – никуда не денешься, как положит, так и будет.
– Смотря за что класть. Может, не за что.
– Как это?
– А за что мне, к слову говоря, подыхать? – заволновался Рушечкин. – У кого убийство или дезертирство – то ясно. За такие вещи да за измену Родине и до войны расстреливали. А я, может, всего ничего утащил, да и то от нужды, чтобы семья с голоду не опухла. Мне-то за что? Да если б не война, я те продукты на одну месячную зарплату купить бы смог, еще и на другие расходы осталось бы. Стал бы связываться?.. – Он судорожно перевел дыхание, призывая окружающих в свидетели своей правоты, но открытой поддержки не встретил.
– Так что ты этим хочешь сказать? – уничтожительно сощурился Бачунский. – Что твоя вина мешком муки измеряется и тебе за нее штрафного батальона, где надо под смерть подставляться, много, да? По-твоему, мне, скажем, за мою вину здесь в самый раз быть, а тебе, за твою малюсенькую, в чем я, признаться, сильно сомневаюсь, – нет?!
Павел приподнялся на локте, прислушался. Подобные настроения, какие высказал Рушечкин, краем уха слышать доводилось. Не всех изменение меры наказания на штрафной батальон устраивало, кое-кто, наподобие «хевры», предпочел бы отсидеться в тюремной камере, чем рисковать жизнью на фронте. Но такие перетолки исходили главным образом от блатняков, на общий суд пока не выносились. Впервые мнения открыто столкнулись.
– Я тебя лично в виду не имею. Тут и без того всяких личностей хватает. – Рушечкин многозначительно покосился на Карзубого.
– Ну и подлюка ты, видать, «Чего изволите?», – упорствовал Бачунский, отметая всякую попытку Рушечкина направить разговор в более мирное русло: – По твоему понятию выходит, что одна жизнь твоя разъединственно бесценная получается.
…Любопытный экземпляр Бачунский. Сколько Павел к нему ни приглядывался – вынести окончательное суждение затруднялся. Чувствовалось, что пограмотней многих будет и с опытом. Но ни того, ни другого не раскрывал, напоказ не выставлял, как бы себе на уме попридерживал. Вызвать себя на разговор по душам, втянуть в спор тоже не позволял. Послушает, прикинет, кто из себя что представляет, и, не привлекая внимания, отойдет, пряча усмешливый, плутоватый блеск под белесыми ресницами. Сам редко когда слово вставит.
И не кадровый командир вроде, а когда станковый пулемет изучали, удивил даже Колычева. Сержант, что занятия проводил, то ли не подготовился, то ли косноязычным уродился: полчаса маловразумительно бубнил под нос названия частей, но преуспел в деле мало. Павел и то с трудом его понял. Бачунский поднялся, деликатно попросил: «Разрешите, сержант, я повторю, возможно, чего из виду упустил». Да так повторил, что самому последнему солдату все стало ясно. И автомат у него – как скрипка в руках