возвышенные сени[39], светлые долгие переходы и хороводы гульбищ[40] выводили в широкие, богато убранные горницы.
Привычно суетилась на дворе челядь. Всеволода с поклонами встречали монахи в чёрных рясах и куколях[41], он рассеянно кивал им в ответ, торопливо подымаясь по лестнице.
Иларион, в шёлковой лиловой рясе и клобуке с окрылиями, сухой, высокого роста, довольно ещё молодой – было ему на вид около сорока пяти лет – встретил молодого князя возле сеней. Он протянул Всеволоду для целования золотой наперсный крест, затем обхватил его за шею, прижал к себе и со слезами радости в бесхитростных серых глазах, исполненных живого ума и тихой ласковой доброты, дрожащим голосом вымолвил:
– Всеволод!
– Я, отче, – отозвался Всеволод, краснея от смущения. Он не ожидал от обычно строгого с ним митрополита таких страстных лобзаний.
– Ну, пойдём ко мне, – пригласил его следовать за собой Иларион. – Расскажешь, как в Ростове, что видал, что слыхал.
Они проследовали в покой, богато украшенный иконами греческого письма в дорогих окладах и щедро освещённый множеством свечей.
Сев на обитую парчой скамью, Всеволод, вздохнув, начал свой рассказ:
– Вроде, отче, тихо всё, спокойно. И в Ростове, и в Суздале. Но коли приглядеться, тревожно на душе становится.
– Почто тако? – взволнованно нахмурился Иларион. – Ну, сказывай же, сказывай вборзе!
– Волхвы повсюду неведомо откуда являются, крамольные речи ведут. Бояре лихоимствуют, никакой управы на них нет. Земли себе понахватали, дружинами обзаводятся, людинов кабалят. Думается, в скором времени не нужны мы им станем. Захотят бояре власти. Князем слабым, как куклой, вертеть будут, князя же сильного не потерпят. Не знаю, как и перемочь[42] силу боярскую. Кабы отец не так стар и болен был, сумели бы бояр в узде удержать. А вот умрёт он если… Изяслав ведь – слаб, глуп.
– Рази ж можно тако о брате родном, Всеволод? – качая головой, пристыдил его Иларион. – Мне вот, по правде говоря, тож не по нраву, как живёт он. Окромя[43] баб любимых, ни о ком заботы не имеет. Говорил ему, наставлял – не внемлет. Гневлив становится. Гляжу, в очах – злоба. Ненавидит он меня. Другой же брат твой, Святослав, всё к ромеям льнёт. Вечно на дворе у него патриции[44] ромейские толкутся. Негоже тако. Нельзя ромеям потакать.
– Но ведь, отче, с ромеями нам нужен мир. Единоверцы, по моему разумению, должны в дружбе жить. Вон сколько присылают к нам ромеи живописцев, зодчих, мастеров разных – всё то Руси в помощь.
– Помощь?! Мир?! Дружба?! – вдруг вспылил Иларион. – А ты почитай-ка, что они о нас, о руссах, пишут! Нечестивцы! – Он схватил лежащий на столе пергаментный свиток, с хрустом развернул его и в гневе прочёл: – «Это варварское племя всегда питало яростную и бешеную ненависть против греческой игемонии; при каждом удобном случае изобретая то или иное обвинение, они создавали из него предлог для войны с нами». Не кто иной, но Михаил Пселл[45] се пишет, княже. Вдумайся: «Варварское