Это я, Татьяна. Мельникова.
Он что-то там ответил (Надежда смотрела на Татьяну во все глаза: Жиров? Какой еще Жиров? Вот так да-а…), Татьяна не слушала его.
– Жиров, – продолжала она, – меня ограбили.
Опять что-то там рокотало в трубке, а Татьяна говорила свое:
– Меня ограбили, Жиров. У меня забрали все-все. Туфли, плащ, сумку, серьги, кольцо. Меня ограбили, Жиров. Ты это понимаешь? Я не пьяная, нет… Я не хочу спать. Я хочу плакать, понимаешь, Жиров?
Он что-то спрашивал, даже как будто сердился, а она, готовая в любую секунду расплакаться, все повторяла:
– Жиров, меня ограбили. Вот что со мной сделали, Жиров… Меня ограбили… оскорбили…
IV. Даниловы
В школу Наталья не пошла. Все было как всегда: позавтракала, собрала учебники, тетради, выбежала на улицу… и что-то как будто перевернулось в ней. Осень; летят листья; из-за домов малиновым полукругом подымается солнце; шуршат по асфальту шины машин… Беспричинная тоска, которая все чаще и чаще стала случаться с Натальей, вновь охватила ее, навалилась не тяжело, а смутно, тревожаще… Почувствовалось: хочется сделать что-нибудь такое, чтобы разом изменить всю жизнь, должна же она наконец стать понятней, чище, лучше, и в то же время, знала Наталья, ничего такого сделать она не могла, оттого и тоска наваливалась, брала за сердце грусть… Как ей противно и стыдно было иной раз сидеть в школе и делать вид, что слушает о какой-нибудь физике, химии, а думать совсем о другом – о жизни, которую невозможно понять, хотя с виду она такая простая, близкая, но совсем непонятная и далеко не хорошая. И не мысли, а мечты взывали к другой жизни, понятной, сердечной, не запутанной, полной взаимной любви или хотя бы уважения, да – не мысли, а мечты. Потому что мысли оставались трезвые и холодные, несмотря на ее возраст, несмотря на то, что она девочка, – эти мысли отравляли ей жизнь, а мечты хотели примирить и примиряли с жизнью или, во всяком случае, возвышались над ней. Скорей всего, глупым, а еще точней – неопытным было только ее сердце, а мысли, хоть ни один взрослый, наверно, не поверил бы в это, были глубокие и зрелые, стремились к тому, чтобы быть таковыми, и от этого странного сочетания – неопытного сердца и самостоятельных серьезных размышлений – шла вся ее мука, боль, стыд и растерянность. Пожалуй, больше всего было последнего – стыда и растерянности, самое главное – растерянности.
Растерянность – вот что такое ее нынешняя жизнь.
Наталья подошла к телефонной будке, повесила портфель на настенный крючок; постояла, подумала, решаясь и не решаясь позвонить. Наконец набрала нужный номер.
– Да, – ответил отец. Наталья молчала. – Да! Данилов слушает! – В голосе отца зазвучали нотки нетерпения и неудовольствия – отрывают от работы.
– Папа, это я. Здравствуй.
– А, Мышонок, это ты? Здравствуй! – Как сразу изменился у него голос – стал такой мягкий и нежный. Наталья знала: отец искренен, знала всегда, что он любит ее, любит, может быть, больше Светланы, больше Ванюшки и, уж конечно, больше Надежды.
– Папа…