бы вновь и вновь слыша оттуда то ли кажущийся, то ли всамоделишный тихонький шорох чего-то пересыпающегося, о кладах ей не думалось. Лезла в голову всякая чертовщина. Накатывала жуть, и хотелось лишь одного – чтоб скорей наступило утро. И вскочить в семь и, едва умывшись в ледяной ванной над старинной раковиной, с которой ничем не оттереть ржавые подтеки, одеться, схватить рюкзак с учебниками, выбежать в гулкий выстывший подъезд, а потом во двор, а там синее утро, дворник снег разгребает, а девушка со второго этажа выгуливает черного мопса, и потом скорей на улицу, в шум Кирочной, в ее рыжие фонари, маршрутки и яркие вывески, и толпы народу спешат в метро и из метро, а там и школа, противная и такая милая, безопасная: яркий свет, гомон, малышня носится, и формулы по геометрии надо скорей повторить… В школе ночной шорох сразу кажется бредом. И еще на уроках можно незаметно рисовать.
А теперь уже почти лето. И у нее появились Янка и Швед, такие друзья, что больше ни одной ночи не надо проводить в бабкиной квартире. Все. Больше никакой зимней тьмы, вони, жути и ночного шуршания.
Издалека доносился глухой бубнеж бабки. Стараясь не наступать на покоробившиеся скрипучие паркетины, Мурка тихонечко пошла к своей комнате в дальнем конце темного коридора. В кухне капало из крана и из коридора было видно, что там в луже валяются на грязном полу почерневшая алюминиевая кастрюлька на боку, несколько грязных картофелин и полуочищенная луковица. Бабка бросила от злости? Или уронила? Сил нет поесть приготовить? Может, помочь ей? Но на кухню Мурка никогда не заходила. Там черная плесень в углах потолка, загаженная, вонючая от хозяйственного мыла посуда и забитый старыми квитанциями, гречкой с жучками и окаменевшими пряниками труп антикварного буфета. Напротив заколоченной досками крест-накрест двери была та комната бабки, где она смотрела телевизор: среди гор узлов, коробок, пакетов, тряпья – сам телевизор на кривой пирамиде из деревянных чемоданов и громадное, изодранное давно истлевшими котами кресло с засаленной подушкой. Там воняло так, будто мумии котов правда захоронены где-то под слежавшимся хламом, а к окну, задернутому криво, не на всех кольцах висящей плюшевой, пушистой от пыли шторой, нельзя подойти. Да и рамы окна наглухо заклеены многослойными полосами пожелтевших газет. Кислорода для дыхания там не было.
В другой комнате среди узлов стоял незакрывающийся, набитый тряпьем платяной шкаф, бабкина кровать со слоями слипшихся плоских матрасов и десятком ватных одеял и громадный сундук, который она порой открывала и, бубня, рылась там. Мурка, не дыша, чтоб не хватануть вони, заглянула в приоткрытую щель: вот и сейчас бабка, широко расставив жирные колени, чтоб удобней свесить меж ними тяжелое брюхо, сидела на краю кровати перед открытым сундуком и, прижав к груди какой-то белый узел, бубнила, закрыв глаза и покачиваясь:
– …ненаглядной ты мой, желанной! Да что ж тако, да почему ж эта сука-смертушка тебя, моего птенчика, забрала, а меня пропустила, не заметила? И когда