href="#n_515" type="note">[515].
Аллегорическое толкование подтекста, говорящего о состоянии мира, к началу XVIII в. как-то бледнеет, зато увеличивается интерес к жизни разбойничьих «банд» мародеров, которые напоминают хорошо организованный отряд Кураж. Так называемые документированные описания крупных разбойничьих банд того времени выпускаются большими тиражами, начинает появляться плагиат, и через него сведения популяризируются в развлекательных романах, листовках, стихах, газетных новостях и уличных балладах[516]. Идет ли речь о цыганских отрядах по Гриммельсгаузену, об империи озорников Картуша либо цыганской банды Ханникеля: все описания объединяет фантастическое утверждение, что, мол, речь идет об устойчивых формах «чужой» коллективной жизни. Маленькие островки райской привольной жизни во времена бедности и голода широких слоев населения, сексуальных излишеств во времена контроля за семейной жизнью со стороны церкви, власти и общества, оазисы лени в гуще борьбы за существование, исполненной тяжелого труда. Авторы, по большей части анонимные, в обязательном порядке выражают свое презрение по отношению к этой жизни за пределами человеческого и божественного порядка, которая, подобно магниту, притягивает к себе всех лентяев, развратников, людей без цели, злодеев и грубиянов. Кочевой образ жизни, который, как мы все вновь и вновь читаем, перенимают или которому учатся от цыган, с этой точки зрения служит тому, чтобы совершать набеги за добычей из дальнего укрытия. Морализаторскому пафосу, который выражается прямо и незамысловато и должен служить воспитанию и дисциплинированию читателя, противостоит эстетически эффектное живописание чудовищ в человеческом облике. Даже если язык презрения внешне преследует ту цель, чтобы лишить эти «мерзости» их сомнительной славы, чтобы они изгладились из памяти человечества[517], то достигает он, однако, противоположного эффекта. Занимательная литература ужасов успешно продвигается на растущем литературном рынке. Она не только расписывает нарушения границ, дерзко доходя до табуированных зон, но и придает эмоциям, воспринимаемым как низменные – таким, как страх, отвращение, зависть и восхищение, – сияние коллективного выражения. От этой точки остается пока еще широкий шаг – к идее возвышенного преступления в том виде, как изложит ее Фридрих Шиллер в своей теории драмы и в «Преступнике из-за потерянной чести» в самом конце столетия[518].
Изобретение цыгана-преступника началось с причисления неприкаянных чужаков к маргинализированным, лживым и безбожным, с точки зрения властей, «жуликам и попрошайкам». Хотя доля участия цыган в преступных группировках и в тяжких преступлениях в XVIII в. незначительна[519] и в судебных документах можно найти сведения в основном о случаях кражи продуктов питания, самовольной рубке леса, мелких кражах, гадании и о самовольном нарушении границ частных территорий, разбойничья литература рисует иную, поистине мрачную картину. Грабежи, взломы, надругательства, убийства и кражи детей