Режима. И потому он тут. Ему казалось, что сообщал что-то неизвестное. Был уверен, что рассеивает иллюзии Запада касательно новой России. Скажи ему кто-то в тот момент, что тутошняя публика гораздо информированнее московского Салона и что надуваться от важности нет повода, ни за что бы не поверил. Хозяин же виду не подавал. Вежливо слушал. Гость сидел у камина, тянул из бокала что-то спиртное со льдом и вещал с вдохновением. Ему и в голову не пришло, что можно пройти в сад, передохнуть, сделать паузу. Хотел выглядеть значительным. Или быть вежливым? Сам не понимал. Но говорил до самых сумерек. Пока за ним не приехали. На машине хозяйки. Уложили багаж и повезли в Brockley на Menor Avenue.
Первый адрес в Лондоне. Со временем их наберется полтора десятка. За каждым – своя история. Но переселения и перемены не очень-то отучали от желания вещать или без умолку балагурить, выносить безапелляционные приговоры. Эта привычка въелась, как истасканные штампы, как весь хлам эпохи, с которым соотечественники, наряду с завистью, злобой, ревностью и неприятием друг друга, прибудут в свои америки. И станут перебрасываться (сначала письмами, потом по электронной почте) анекдотами, цитатами, банальностями типа рожать детей – дело нехитрое, новости не могут быть второй свежести, время собирать камни, родители не молодеют… Морализаторство не помешает сажать последних на вэлфер, забирать у них деньги, вырученные от продажи кооперативных квартир в Москве. Купив себе жилье в Манхэттене, других престижных районах, они будут навещать престарелых родичей, собачиться с ними, обмениваясь, впрочем, все теми же новостями второй свежести.
Никакого особого героизма в самом факте отъезда из Той Страны не было. Без всякого объявления со стороны власти шлагбаум был открыт. Так было и с Марком. Впервые за двадцать невыездных лет он сразу получил заграничный паспорт, оформил туристические визы в Англию и Францию и приготовился выкатиться в Лондон. Но теперь время от времени его заносило. И он примеривал свою судьбу эмигранта к судьбе великих.
– Я изначально считал, – надувался он передо мной, поджав под себя ногу, – что творцы, как и революционеры, – путаники, которые превыше всего ценят свое призвание. Призванию они не изменяют. Оно ценнее убеждений, самой жизни. Призвание управляет поступками. Цветаева вернулась из эмиграции, следуя какой-то своей логике, в сталинскую деспотию и оказалась в петле. Ахматова терпела тиранию и создавала «Реквием». Булгаков в глубокой тайне писал «Мастера» и просил Тирана отпустить. Пастернак пробовал ладить с вождем. Но Фридрих Горенштейн, уехав в эмиграцию, дожил до семидесяти лет и на вопрос, почему не хочет навестить Россию, отвечал – я не мазохист. Его ценил Юрий Трифонов. С той же судьбой, что и Фридрих. Отца Трифонова расстреляли в 1937-м, рос сиротой. А на эмиграцию не решался. Мол, тут, в Стране Советов, его читатель. Умер от раздвоения в пятьдесят с небольшим. О читателе же беспокоиться не следует. Настоящая литература рано или поздно найдет его. Страшнее