взять ее с собой.
Где больница Бэттл, знали все, место было известное, но добираться туда оказалось непросто – на двух автобусах, потом еще минут пятнадцать пешком. На последнем этапе я тащил Джули на плечах. В приемной был тот же серый свет, как в окнах таинственного заведения со стариками. Нам велели идти по длинному каменному коридору, где время от времени появлялась надпись «палата Листера» со стрелочкой, а рядом другие стрелки и надписи: рентгенологическое отделение, патологоанатомическое отделение, отделение матери и ребенка, онкологическое отделение Раунтри.
Помню, как мы прошли сквозь наполовину застекленные распашные двери и оказались во дворе, где стояли машины «скорой» и мусорные баки. Моросил дождь, Джули дергала меня за куртку, ныла, чтобы я шел помедленнее. С другой стороны двора оказались еще корпуса, новее и гораздо компактнее викторианского гигантского здания, из которого мы вышли, но и они выглядели уныло-серыми, как будто очень быстро состарились от всех смертей, которые приняли, сдали и забыли.
Наконец мы попали в «палату Листера» – душное помещение с лампами дневного света, ширмами и приспущенными шторами, где лежали неподвижные старики, словно уже на пути в мир иной. По телевизору показывали первый вечерний выпуск новостей. Я не сразу нашел глазами маму, сидевшую на краешке койки у окна. Она обернулась, когда мы подошли, но ничего не сказала. Она была в плаще и косынке – даже не разделась. Молча прижала палец к губам. Отец лежал на спине, с трубкой в носу и иглой капельницы, воткнутой в руку, глаза закрыты, челюсть слегка отвисла. Кожа стала пепельно-серой, на подбородке отросла седая щетина; вставные зубы ему вынули. Пижамная куртка была распахнута, по худой безволосой груди вились провода, прикрепленные белыми присосками. Я представил себе его сердце, слишком толстую мышцу, норовящую улизнуть от работы.
Я пытался вспоминать отца моложе – и здоровее. Ведь должно было остаться хоть что-то: вот мы с ним на пляже, или играем в парке в футбол, или я сижу у него на плечах, или помогаю наряжать елку. Но ничего не вспоминалось. Всплыло только вот это: ближе к вечеру в пятницу я жду папу у служебного входа бумажной фабрики, и он выходит, держа в руке серый конверт.
– Вот и все, – говорит он. – Еще неделя долой. Уж ты постарайся, Майк, тоже сюда не угодить.
Я смотрел на лежащего отца. Он вдруг кашлянул, изо рта выкатилась капля коричневой, неживой уже крови, и стекла сбоку вдоль подбородка. Через несколько секунд он перестал дышать. Я подумал, что очень-очень постараюсь и сюда тоже не угодить.
В каком-то смысле смерть отца меня сформировала – а именно в образовательном. На похоронах викарий крепко обнял меня за плечи и заглянул в глаза:
– Вероятно, тебе одиноко, но ты не один.
Я ждал, что он заведет про Господа, который меня любит.
– Не ты первый, другие тоже прошли через это испытание. И я стоял там, где сегодня стоишь ты. Ты тоже выдержишь, хотя это страшный удар.
Я вырвался, потому что не желал это слушать.