сомнительна. В том самом театре однажды, поговаривают, один брат разрезал другого брата в целях научных. Как у Толстого: все убивают, чтобы понять. Один был будущий вождь мировой революции, другой – чахоточный, умерший не успев распорядиться о теле. За дверью что-то, кажется, картавит. За ней – проверила – ванная комната. Влага на трубах, будто вода просачивается. Никого. Зала одна за другой, дверь за дверью – никого. Иногда я представляю, что рядом со мной человек, слишком понимающий мои тревоги и потому не выходящий из тени. Вот он дышит рядом. Губы его шевелятся. Подари мне чистоту сердца и дай сил сдержаться. Но не спеши. Я знаю, откуда это, говорю я, шевелю губами. Знаю. И принимаюсь за еду.
Вполне возможно, что в жизни не было ничего кроме одиночества. И рано или поздно на помощь отчаявшейся душе приходит, вполне возможно, не совсем здравый смысл. И вот уже шевелятся губы, вот уже перед глазами тот, с кем хочется говорить всю оставшуюся жизнь. Так и представим. Он сейчас отряхивает вполне сносное платье, и почему-то напоминает в нем Канта: сухопарый, длиннополый, только кюлот не хватает и шелковых чулок. Впрочем, не стар и вполне себе, почему он показался таким? Каким? Каким бы я его не выдумала, он – только часть меня. Возможно лучшая. Возможно, она убьет меня. Или мы будем жить долго и счастливо, как в сказке. Он – царевич, я – несмеяна, щука, прорубь, ледяная вода, снег на его ресницах, последняя любовь на земле. Размечталась. Это все темные воды, бдения и пролитая вовремя чашка. Хочется есть, ужасно хочется. «С вашего позволения», – расшаркиваюсь. Он принимает все за чистую монету, встает передо мной и кланяется. Галантен, черт. Действительно не из века.
– Поп? – откусываю от ножки.
– Нет, – возится с камином.
– Что там? – откусываю снова.
– Темнота, – оборачивается и смотрит в упор.
Глаза как у кота: по таким никогда не поймешь – то ли человек сейчас скажет что-то мудрое, то ли выкинет какую-нибудь ерунду. Но чувствуешь себя всегда естественно, потому что знаешь, что с котами притворяться вовсе ни к чему.
– С котами не соскучишься, – говорю я.
Он, кажется, муркнул.
«Расскажу тебе историю, – цедит он. Я пью молоко, – „Папочка“, – передразнивает вдруг. – В одно время папочек было целых две штуки, что, конечно, перебор, – деловито цыкает, – в Пизе собрали собор, Вселенский, как тогда было принято, какой вселенский, так, пара областей умирающей от чумной заразы Европы. И что сделали, бестолочи? Низложили обоих и выбрали третьего. Пирата, представь себе, самого натурального. Бальтассара Касса. Кровь стекает с манжет убийцы и прохиндея, – тут он делает выпад, будто сражается со шпагой в руках, и я давлюсь молоком. – Прошу прощенья», – говорит он, тушуется и замолкает.
Я не выдерживаю.
– А? – брови вверх. – Да ничего. Пирата потом тоже низложили. Уже в Констанце. И выбрали другого