вложенных в те слова интонаций, ни чувств, которые должны рождать те интонации. И многотысячные толпы слушают, не понимая ни слов, ни некогда, в прошлой жизни, вложенных в те слова интонаций, ни чувств, которые должны рождать те интонации.
И как бы все они ни пыжились, как бы ни истязали свои мозги, уже похожие на грецкий орех, много лет назад снятый с куста, те самые чувства им уже не ухватить. Потому что нигде на земле нет уже таких чувств. Кончилось их время. А взамен есть только РПЦ с ее истончившимися до безусловных рефлексов ритуалами. В общем, сплошной Конфуций. Или муравей с каким-нибудь 286-м микропроцессором в башке. Божественная бабочка Чжуан-цзы уже давно издохла.
И Пол Маккартни все это прекрасно понимает. И люто ненавидит себя прежнего. В часы, свободные от приумножения своего многомиллионного состояния, он сидит на берегу Темзы и исступленно лупит палкой по отражению четверки задорных ливерпульских парней, приплывшему из далеких шестидесятых. Пытается попадать по себе, но при этом изрядно достается и Ринго Старру, и покойным Джону Леннону и Джорджу Харрисону. А чуть поодаль сидит Ринго Старр и делает то же самое. У него это получается лучше, поскольку барабанщик.
«Ишь как рыба разыгралась, хвостом, словно палкой, по воде херачит! – думает подслеповатый капитан, выйдя на мостик глотнуть туманного смога. – Раньше такого и в помине не было. При старом-то короле Георге VI порядок был в империи!»
Это тот самый бывший капитан желтой подводной лодки, которого по старости перевели возить по Темзе туристов. Словно старый кот, которого обнаглевшие мыши дергают за усы, не столько больно, сколько обидно.
– Ну что, батя?! – хлопает капитана по плечу нетрезвый новый русский, владыка туристических морей. – Как служба идет?!
– О’кей, сэр, – подобострастно отвечает капитан, не понимающий варварской речи.
И скупая слеза, выскользнув из уголка выцветшего глаза, бессильно продирается сквозь частокол седой щетины…
Стоп, снято!
Да, конечно, сейчас твое время. И это вполне нормально. Кабы ты совершенно по-бандитски не приватизировал бы еще и все время. То есть и мое. И то, которое было до меня. Вплоть до момента первой брачной ночи Адама и Евы, которых – сладострастно завывающих – ты «со знанием дела» с упоением снимаешь крупным планом, чтобы продавать потом за большие деньги. Топлес – в дневные часы, полностью контактный интим – в ночной эфир.
Ведь ты же режиссер, не так ли? Если нет, то можешь пропустить эту главу.
Во всей этой приватизации есть существенный момент, который впоследствии, когда придет племя младое и категорически тебе незнакомое, больно ударит по тебе. Этот момент заключается в том, что ты по-разному относишься ко всей охапке заграбастанных тобой времен. То есть точно так же, как и скупой коллекционер: античность бесценна, работы старых мастеров оцениваются в умопомрачительные суммы, модерн пока еще не достиг своего пика, но совсем скоро на нем можно будет озолотиться