на одну десятую нормального бюджета, за исключением Полиции, Пропаганды, Армии».
«Русские изворотливы, как никто. Есть только одно невозможное признание, одна пилюля, которую нельзя проглотить: человек – худшее из созданий… Хорошо было бы раз навсегда разделаться со льстецами. Настоящий опиум для народа – они».
Истинная революция была бы революцией Признанной, «великим очищением». В советской России все искажено, подслащено. Хозяева – новые. Все остальное – прежнее. Да и взгляните на них, этих новых хозяев, жирных, самодовольных, велеречивых… Революцию надо судить через двадцать лет. Придет ли когда-нибудь очищение Идеей?
Такова – «Mea culpa».
Конечно, книга много ценнее для характеристики ее автора, нежели для ознакомления с новой Россией. Если это верно было для Жида, то для Селина это вернее в десять раз. Но смелость и азарт, с которыми Селин бросается от одной темы к другой, настолько заразительны, что после чтения сознание надолго остается взволнованным… Автор, вероятно, ошибается, утверждая, что лишь лицемерие мешает высказыванию некоторых мыслей. Дело не в том, что «принято» и «не принято». Дело сложнее. Поскольку человек есть «общественное животное», он инстинктивно, по чувству самосохранения, отворачивается от безысходного пессимизма, да и то не всегда, принимая его лишь с глазу на глаз. Прямота Селина питается именно его анархизмом. К чести автора надо сказать, что анархизм этот не беспечен и ленив, как часто случается, а трагичен. Селин в глубокой своей сущности самый «идеалистический», самый требовательный из современных французских писателей, лишь потому маниакально-завороженный всяческой грязью, что она для него слишком нестерпима. Достаточно прочесть приложенный к «Mea culpa» рассказ о «мученике науки» докторе Земмельвейсе, чтобы убедиться, как дорог автору истинный героизм, истинное величие.
И понять, чем внушено его отчаяние.
Классовый враг (по поводу романа Ник. Вирта «Одиночество»)
В любом руководстве по литературе можно прочесть, что большинству писателей отрицательные типы удаются лучше положительных. Даже не только типы: все отрицательное выходит ярче, образнее, резче… Классическая ссылка на «Мертвые души», пожалуй, не совсем убедительна вследствие творческих особенностей Гоголя, слишком уж своеобразных и исключительных. Но и Тургенев, и Достоевский, и Гончаров – все подтверждают правило.
Иначе обстоит дело в советской словесности. Именно в области отрицания, в осуждении она слабеет и впадает в схематизм. Факт этот на первый взгляд кажется удивительным. Но мало-мальски вдумчивое отношение к нему убеждает, что тут обманчивая оригинальность – всего лишь результат ненормальности общего положения. Даже если бы мы насчет этой ненормальности не были осведомлены, о ней можно было бы догадаться, наблюдая распределение красок в большинстве советских романов.
Московские беллетристы вовсе не отличаются какими-либо чертами, до революции невиданными. Они, конечно, подчиняются веко�