начинают возводить первые венцы, а к вечеру освящают и проводят первую службу. Если бы не полное отсутствие мебели – спать и то не на чем, – я бы переехал уже завтра, а так пришлось на пару дней тормознуться. Да и не до того мне было – вначале божий суд, а теперь вот это чучело, которое ничегошеньки не хочет понимать. Или все-таки поймет?
Эх, жаль, самого Воротынского нет. Он-то сумел бы подобрать нужный тон. К тому же ровесник Долгорукому, ну и вообще – уважаемый человек. Но хозяин терема во двор так и не вышел, не собираясь мешать мне ни в чем. Обидчик выдан головой мне, поэтому во всем, что касается старого князя, моя полная воля. Как говорится, хочу съем, хочу в масло спахтаю… Ох и набрался же я тут этих поговорок, кошмар да и только.
Вообще-то я мог бы попросту проигнорировать Долгорукого. Пришел и пришел себе – пусть стоит. А я ноль внимания, фунт презрения. И ведь будет стоять, терпеть и ждать, пока не соизволю простить, – таков обычай. Я, когда узнал это от Воротынского, первым делом уточнил:
– И день можно, и два?
– Хошь седмицу, – отрезал тот недовольно, но затем, помолчав, примирительно заметил: – Конечно, старый черт заслужил, чтоб его так-то, но на Москве люд доброту ценит, да и тебе в суровость впадать негоже – чай, тесть.
– Постоит пару дней, не прокиснет, – упрямо буркнул я, лихо опрокидывая в себя очередной кубок с медом.
На самом деле Андрей Тимофеевич не простоял и получаса. А вот теперь я веду его к себе и посажу за стол в знак того, что наказание для него кончилось, хотя по уму надо было бы его выдержать на холоде, под зарядившим с утра осенним дождем хотя бы пару-тройку часов. Ну и ладно, кто старое помянет… Да и о каком наказании может идти речь, если сейчас, может статься, жизнь моей ненаглядной под угрозой, и убрать эту угрозу в состоянии только Долгорукий.
И вообще, гордыня – мать всех смертных грехов. Один раз я уже сорвался и, как результат, – стал пускай невольным, но убийцей. Да и старый князь тоже, наверное, терзается. Ему-то куда как тяжелее моего – чай, родич при смерти, сыновец, пускай и двоюродный. То есть я – преступник, но и он – соучастник!
Не знаю уж, как вырвалось у меня, но едва я усадил его за стол в своей светлице, как первым делом так честно ему и бухнул, сказав как есть. Мол, хочешь – верь, не хочешь – не надо, но не держал я зла на Осипа. Наоборот, помнил про Молоди, как мы вместе с ним рубили и стреляли крымчаков, поэтому и вперед особо не шел, хотел улучить момент и просто оглушить. И дернул же его черт поскользнуться!
Андрей Тимофеевич некоторое время пристально смотрел на меня, словно пытался распознать какую-то хитрую уловку, таящуюся за моими словами, потом наконец понял, что я ни на ноготок не соврал, и… заплакал. Скупые слезы катилась по морщинистым щекам, а он все приговаривал:
– То мой грех, фрязин, мой…
Пришлось его успокаивать. Кое-как управился. Думаю, что вот эта общая вина и сблизила нас, сломала какие-то барьеры, которыми мы поначалу отгородились друг от друга, и дальнейший разговор пошел гораздо