швыряет на кушетку пахнущий дезинфекцией «комплект», две простыни и наволочку, бормочет: «Застелешь сама!», ждет денег и, так и не дождавшись, бормочет: «Второсортная, шалава…»
В палате восемь коек, и все пустые, и это наводит Серафиму на мысль о непопулярности человекорождения. В соседнем же отделении абортов заняты все раскладушки, диваны и даже приставленные друг к другу стулья. А уж очередь! Очередь убивать.
– Почему не орешь?
Врач стоит некоторое время в дверях, вслушиваясь в подозрительную, да просто вызываюзую тишину. Окажись он сам в родах, уж он бы орал, он бы привлек к себе внимание. А эта… терпит. Сосредоточенно. Молча. Однако, кто здесь мужчина? Врач по-хозяйски откидывает одеяло, щупает живот, командует «на кресло» и, надев на одну руку резиновую перчатку, тут же протыкает средним пальцем пузырь и отскакивает в сторону, обрызганный, как из сифона, и удовлетворенно заключает:
– Скоро!
И новый человек бежит почти уже на своих ногах в залитую синим кварцевым светом подсобку, и шустрая акушерка ловит налету с мокрым свистом выскользнувшее из темноты тело, и негодующе-требовательный рев сметает последние у дождливого утра сомнения: в мир пришел тигр. Может, ради этого и стоило тридцать пять лет тащиться по ухабам и, откладывая на потом лето, только зимовать да зимовать… стоило сожительствовать с чужими-родными, ни на миг не объединяясь ни с кем из них и только отсрочивая неизбежный разрыв и конец… стоило, быть может, даже лгать, называя жизнью ленивое и пресное ее истребление, при этом имея в виду прицепившийся к облакам незнакомый пейзаж, в котором всё… от Кристиана! Нет, Серафима больше не пишет писем, а то, что застукал Андрей Андреевич, было только воспоминанием о… невозможном. Теперь не то время, чтобы глядеть назад, и даже нейтральная полоса между тем «когда-то» и этим «сейчас» и та заросла уже ленивой и всеядной суетой выживания: крутись, чтобы и завтра иметь возможность крутиться, и завтра… Это застопорившееся, примерзшее к невозможному «завтра».
Снежно-белое, в облаках, небо, высокие тополя с грачиными гнездами, окно. Несколько счастливых дней, которые не нужно с кем-то делить или брать у кого-то взаймы. Потом придут родственники, замотают ребенка в одеяло, и ты потащишься следом за ними, в их душное родственное «у нас», как будто в мире ничего твоего и нет. В это родственное «у нас» нехотя сливаются твои так и не нашедшие себе применения безумства, и вот уже ты «как все», то есть «не в себе», хотя и у всех на виду. И белые, с грачиными гнездами облака прячутся в зиму, и нет больше у птиц надобности в перелетах.
К окну приставляют лестницу чьи-то нетерпеливые взгляды: «Покажи!.. покажи!..» И замотанная в паутину пеленок личинка в розовом фланелевом чепчике повисает между вчерашним «еще не…» и сегодняшним «уже».
Суховейный июнь, и с белого неба ни дождинки, только облака куда-то плывут… И среди меняющихся на ветру форм обнаруживаются провалы и сбои, а в них синева. Может, ее-то и выдают авансом поспешающим на землю людям,